Пока ты спишь

Пока ты спишь, переступаешь по берегам сверхконтинента Подмосковье-Бэйвью
По-настоящему гуляешь с собакой у свистящего океана
Или просыпаешься с криком от дурацкого предутреннего кошмара
Пока преодолеваешь притяжение, чтобы встать и пойти в джим
Или лежишь тяжелой головой на мокрой подушке
Пока стелется пустыми и недружелюбными селениями и райцентрами туман
И низкие лбы собираются в околотке
Пока худой дядя снимает с закорок сына
А немного всклокоченная тетя рядом с ним нервно убирает лезущие в рот волосы
Пока они все слегка дрожащими правыми руками вписывают свои имена и даты рождения в предназначенные для этого клеточки, после чего встречаются глазами с решающим их судьбы иммиграционным офицером
Пока пальмы плывут над головой, как будто касаясь облаков, и набирающее силу воображение дописывает:
«…словно размазывая их по голубой небес пластмассе»

Пока лысые дядьки, отягощенные наследием режимов судьбами народов
А также обычными почечными камнями
Стараясь не потеть, подписывают друг с другом исторические соглашения
В продолговатой душной комнате не имеющей ничего общего с березовой рощей
Но именно так навсегда запечатлевающейся в миллионах семилетних воображений
А сисястая вечная тетя с фартуком в кулинарии «Военторг», предвидевшая все давным-давно, размашисто выписывает уволенным офицерам-ракетчикам по одному киевскому торту в одни руки—

Пока искривляется третье транспортное кольцо и вылупляются из пустыни башни Дубая
Пока начинивший себя взрывчаткой человек нетвердо входит в здание аэропорта
Досадливо отгоняя неуместную мысль о застрявших трусах
От мыслей о мученичестве и прозрачной коже гурий
Пока летит ракета
Пока матерится летчик
Пока расширяется смотрящий телевизор зрачок
И разом зажмуриваются превращающиеся в огонь восемьдесят один пассажир и одиннадцать членов экипажа

Пока она спрашивает: «Слышишь?»
И он, приложив ухо к ее животу, думает, как лучше ответить
Пока сокращается еще не похожая на твой любимый эмоджик еще не совсем в общем-то мышца
И собирается из сожранных белков, жиров и углеводов что-то
Что в обшарпанной аудитории со скрипучим полом и типичными окнами сталинской шарашки
Сипловатый голос, обращаясь к взлохмаченным, причесанным, любознательно торчащим и подпертым руками студенческим макушкам
Величает словом «бессознательное»

Пока детский язык силится сложить из еще не освоенных фонем слово «Сири»
А кашалот, поднимаясь с трехкилометровой глубины, выбрасывает в воздух струю чистейшей воды и оглашает своим китовым кликаньем матовую тихоокеанскую синеву, на которую ложится солнечный блик и тонкие лоскутки облаков

Пока синий сменяется коричневым, коричневый обогащается зеленым, а затем все это смешивается и пропадает в белом, которое позже полностью поглощается черным
Одинокий силуэт в скафандре, осторожно прицепляя себя к железным скобам, ползает вокруг космической станции в первой трети Солнечной системы, в виду не самой горячей и не самой молодой звезды, в не самом густом потоке заряженных частиц, периодически вспыхивая забралом бюджетного шлема посреди не самой густонаселенной, но и не совсем затрапезной области галактического скопления Девы, и, нелепо барахтаясь, силится снять более-менее стабильное утреннее видео с орбиты
Для своей жалкой сотни подписчиков

Дом гостиничного типа

Откуда в Москве столько так называемых «домов гостиничного типа»? Таких серых и бурых корпусов с длинными зелеными коридорами, выстроенных в форме пилы вдоль больших проспектов, с сотней однокомнатных квартир на каждом этаже, где иногда встречается цветочек в кадке, но чаще просто кофейная банка с окурками, стоящая в солнечном пятне? Почему они не стали гостиницами и теперь заселены обычными людьми, дядями в трусах, матерями-одиночками и беззаботными представителями Generation Rent?

Традиционно на этот вопрос отвечают что-то вроде «в семидесятые настроили, вот и осталось» — дескать, побочный продукт великих строек развитого социализма, которым теперь пользуются неблагодарные потомки. Но, если копнуть глубже, это окажется так же далеко от реальности, как тот факт, что Брежнев был праправнуком Пушкина. Ну, то есть Брежнев-то действительно приходился отдаленным родственником великому поэту — правда, все же не Пушкину, а Даниилу Ювачеву, — а вот история про гостиничные дома — чистая беспомощная ложь.

Начнем с того, что построили их не в 70-е, а чуть раньше — в 60-е, в разгар космической гонки, в зените напряженности отношений между США и СССР, в высшей точке расцвета ядерных грибов, в самую насыщенную умами и воображениями эпоху, когда Земля была одновременно в шаге от самоубийства и в глубочайшем эволюционном экстазе. Во всех странах первого мира кипела промышленность, бурлила наука и взрывалась экспериментальная отрасль. Примерно в этом таймкоде Земля начала подходить к границе, известной как «Великий фильтр» — условной величине, вытекающей из парадокса Ферми. Если коротко, ее суть в том, что развитые цивилизации, с очень большой вероятностью существующие в видимой вселенной, не могут достичь друг друга из-за того, что почти все они в какой-то момент открывают оружие массового поражения и убивают себя прежде, чем их кто-нибудь обнаружит.

Где-то в середине 1962-го несколько секретных лабораторий в разных точках планеты стали вдруг давать очень хорошие данные: получалось, что, если все будет двигаться дальше в таком же темпе, то в течение ближайших двух-трех лет человечество может преодолеть Великий фильтр и стать визибл для других сверхразвитых рас. Было непонятно, насколько данные точны — выкладки, на основании которых делались и тайно телеграфировались мировым лидерам такие заключения, были крайне спорными, но все же надежда забрезжила, и в кулуарах больших международных организаций стала ощущаться легкая приподнятость и как бы предстартовая эйфория. У человечества появился шанс попасть в космическую элиту. В настоящий клуб привилегированных жизненных форм, говорил себе под нос, шагая широкими шагами в расклешенных брюках, очкастый американский дипломат, пересекая улицу в Тегеране. В высший эшелон углеводородов, взмахивал бровями советский физик, привычно развивая в уме лирическую версию своего сухого рапорта начальству.

В Верховном Совете СССР новость восприняли со всей серьезностью. Решили не ждать. Космос мы уже выиграли, рявкнул Хрущев, выиграем контакт — и все (он потянулся к ботинку, повинуясь странному желанию, но оставил). Секретным приказом №XXXX постановлялось: построить 13,335 зданий-жилищ для потенциальных неземных делегатов и членов их семей в районах с развитой инфраструктурой, транспортным снабжением и хорошей видимостью с земной орбиты. Инженерам, прорабам и прапорщикам стройбатов спускали, разумеется, простые приказы, без «неземных» деталей. От планировок множество очков лезло на лбы, а губы силились сложить: «Н-н-н-н-но позвольте—». Наверху никто не знал, какие будут пришельцы, поэтому решено было перестраховаться и строить под все возможные виды. Например, в некоторых домах были предусмотрены сидячие ванны — для существ с неразвитым прямохождением, или трехметровые кухни — для небольших автотрофных организмов, питающихся самими собой и не нуждающихся в готовке. Дополнительные комнаты, позже названные в народе «кладовками», на самом деле были задуманы как аппаратные, где должна была находиться установка по преобразованию земного воздуха в другие субстанции и пульт, к которому неземное существо могло подключить свою технику для поддержания жизни.

Почему-то — не иначе как с легкой руки одного из членов правительства, начитавшегося научной фантастики, — среди руководства распространилась гипотеза о том, что существа скорее всего будут со щупальцами, поэтому львиная доля деталей интерьера была рассчитана именно на это: унитазы вплотную к двери, чтобы было удобнее присасываться, когда встаешь, ручки по бокам ванны, открывающиеся внутрь — а не наружу — двери. Окна в ванной, кстати, были предназначены для червеобразных существ, которым было бы неудобно пользоваться дверью. Кроме того, они обеспечивали бесперебойный доступ естественного света фотосинтезирующим видам. «Двух зайцев одним выстрелом!» — гордился этим решением наглухо засекреченный конструктор X. X. во время сверхзакрытого новогоднего огонька в полностью изолированном от внешнего мира бетонном ящике-НИИ у метро «Ленинский проспект» с окнами на дымящую Москву, на которые коллеги с разрешения сотрудников КГБ наклеили вырезанные из перфоленты снежинки.

Словом, это был грандиозный проект, и, в отличие от переноса рек Сибири, он был завершен. Осенью 1963 года, когда Америка всхлипывала, глядя на плывущий по улицам Вашингтона гроб с телом Джона Ф. Кеннеди, Хрущев и его жена Нина Петровна в свободном платье-халате с полевыми цветами стояли на трибуне мавзолея в рамках секретного события «Контакт-63», представляя собой пару человеческого лидирующего самца и его самки. Они пристально всматривались в голубое исчерченное прямыми инверсионными следами от двигателей бравых советских космолетчиков московское небо. Они ждали делегацию переговорщиков.

Никто не прилетел.

Дома остались стоять, Ленинградский проспект продолжил виться, фуры продолжили возить игрушки из Германии и Югославии, куры продолжили дорожать, нефть продолжила падать, а Земля — катиться по длинному космическому желобу, отклоняясь от вероятности самоуничтожения и падая, падая, падая в гигантскую бейсбольную перчатку темной материи.

Советский союз поперхнулся, хрюкнул, выбросил гору металлических внутренностей и развалился. Необычные квартиры отдали обычным людям. Они въехали и, чертыхаясь, сделали ремонт, они выровняли полы, вырвали с корнем дурацкую ванну с приступочкой для сидячего гуманоида, заколотили окно для фотосинтеза, свинтили ручки для щупалец, сломали стену между кладовкой и комнатой, купили плазмы, подставки под горячие блюда и подушки-поджопницы и расселись по свежеобтянутым рыжим диванам из магазина «IKEA». Они обняли друг друга и положили каждый в свой рот по чипсине Lays, держа их двумя из пяти измазанных в масле пальцев. Они всхохотнули на Малахове. Они взругнулись на Путине. Они всплакнули на Брюсе Уиллисе из «Армагеддона» и вздрогнули на девочке из «Звонка». Они выключили экраны, накрылись одеялами, и коротко попыхтели, неловко упираясь пятками в стену и с непривычки ударяясь головами о спинку кровати. Они закончили и легли рядом, смотря на потолок, на котором кое-где еще были заметны под слоями штукатурки следы от демонтированных ручек-хваталок. Они посмотрели — каждый сам — в квадратное окно, из которого лился непрерываемый, постоянный, древний, полный научных данных и отчаянных посланий развитых цивилизаций слабый звездный свет, смешанный со светом соседних окон и новогодней иллюминацией. И каждый — про себя — подумали: «Все-таки, эти люди — очень милые, хотя, конечно, немного странные существа».

Темп жизни

Говорят, что детство и зрелость
Катание кубарем и шаткий прогулочный шаг
Хождение пешком под стол и этажи морщин
Розовощекость и дрожание брыл
На самом деле имеют только одно отличие
Темп жизни

Ребенком ты смотрел, как масло впитывается в хлеб
В такие дырочки в муке
Не только смотрел но и думал куда оно уходит
Какой у него путь
Насколько глубокие эти дырочки
Соединяются ли они друг с другом
Ты обсуждал это с приятелем по группе в садике
И на все это уходили минуты обеда
Которые казались днями и запомнились зип-архивами
Между бумажными лучами солнца и грубовато окрашенными голубыми и желтыми досками космического корабля
Спальня
Сон
Шерстяное одеяло
Потолок
Пестрящий предметами серый воздух
Шум снаружи
Тишина
Вечность внутри
Вращающиеся луны Юпитера
Кольца Сатурна
Две медленно взрывающихся сверхновых в созвездии Скорпиона
Бинарная система KIC 9832227, которая будет сливаться все время, пока человечество будет спорить о такой глобальной проблеме как
Секс до брака
Или
Есть ли бог
Или
Нормально ли что я хочу уйти из дома мне 16
Что делать если не можешь забыть парня
Как открыть свой бизнес
Как свалить из России
How to stop thinking of dea
Звездные скопления NGC 4038 и NGC 4039, которые начали разрывать друг друга, когда на всей территории нынешнего Замоскворечья никто еще не умел синтезировать кислород
Опасно сблизились когда кто-то лохматый произнес первое подобие слова «мама»
И снова начали разлетаться для нового круга по забавному совпадению в тот самый момент когда Миша Круг в своем лучшем пиджаке упал на сырую землю Твери

Большие космические пустоты
И тонкие галактические нити
Которыми вселенная штопает евклидов мешок
Пока в разных отчаянно не близких друг к другу точках пространства и времени
Ничего не подозревающие пузырьки жира
Срывают джекпоты биологических лотерей
Начинают лихорадочно собирать документы
Вырождаются в черную слизь
Рассасываются в питательном бульоне
Сгорают на слишком горячем солнце
Задыхаются в слишком плотной атмосфере
Некоторые дорастают до тимлидов и берут под свое крыло стартапы
Но потом все равно трескаются текут и впитываются в пористую сухую почву
Штата с названием похожим на Калифорния
Почти как—
Ну ты понял
Темп жизни

Два самых больших числа

Два почтовых индекса засекреченного городка ракетчиков
Два самых больших числа моего морозного и пустоватого детства
141090 и 141092
Дом напротив школы и дом на берегу пруда
Сколько всего уместилось в двух единицах
Двух итерациях бесконечного цикла
while (i = 15)
Где i твой возраст когда впервые увидел звезды в телескоп
Футбольное поле
Лед ломкий
Кулачки в варежках
Пальцы скрюченные от мороза
Но это все неважно потому что вот он встает над горизонтом красавец хоть и размытый любительской оптикой Марс
Исключенный из этой тусклой системы координат
Постепенно обнаруживающей свою непригодность для тех кто мечтает и тех кто нежен
Вот он висит над еще не обжитым пейзажем твоей только начавшейся вечной жизни
Еще не сдающейся квартирой в панельном доме напротив школы
Где позже ты будешь жарить молодую учительницу биологии
Которая еще пока не разведена
Не замужем
И вообще девственница
Хоть и старше тебя на десять лет
Ты озираешься
Ларьки ракушки вкопанные покрышки двор ворота
Первый супермаркет где пока еще не дают брать руками товар но у продавщиц уже есть бейджики на форменной одежде
Еще был кажется 141089 густой совсем неразбавленный детский садик
Желтый от каши с маслом компота омлета слепящего электрического дневного света
Настолько насыщенного новыми впечатлениями вещами
Такого концентрированного что почти твердого
Жизнь вообще не кончается
Если кто не знал
Она просто становится жиже
Плотно прижатые друг к другу кристаллы разделяются
Превращаясь в прозрачный раствор
В котором все дом
Все футбольное поле
Молекулярные цепочки неутомимый ксерокс очередь в посольство окно номер четыре оушен бич
Не ограниченный емкостью жесткого диска сизый океан
В котором ты
И ты плюс один
И съемная квартира
С бабушкиной мебелью и девичьим порядком
И где-то между разрозненных атомов недосмотренных эпизодов «Друзей» и неотправленных сообщений
Между первым марта девяносто второго и двадцать восьмым февраля три тысячи если вообще еще считается восемнадцатого года
Плавает неделимый
Немеркнущий Марс
В эйч ди

Какао

Вечер субботы. Декабрь, ранние сумерки, сухие листья и обертки от шоколадок, волочащиеся по пустым улицам — вниз-вниз под горку, вниз, к блестящей трамвайной рельсине. Толстые птицы, нержавеющие пикапы моделей 70-х годов, нестареющий блондин-квортербек в комбинезоне автомеханика, его жена, их дети, большое небо, хорошо изученные североамериканские звезды.

Я вышел на балкон подышать, стою с чашкой какао, вдыхаю прохладный воздух, выдыхаю негорячий пар. Демисезонная парка и тонкая вязаная шапочка вполне надежно защищают меня от калифорнийской зимы, приближающейся к своей экстремальной точке: плюс девять градусов Цельсия после захода солнца. С соседнего участка, из-за плетня и плотных листьев лавра, доносится заводная мелодия, громкие радостные возгласы, хлопки в ладоши и счастливые повизгивания — в мексиканской семье, очевидно, справляют чей-то день рождения. Они поют на неизвестном мне — наверно, единственному в этом нейборхуде — языке, поют очень стройно, с красивой гармонией: один голос на терцию выше другого. Ни тот, ни другой не лажают, аккордеон заливается жизнерадостным соляком, контрабас ровно и без лишних отступлений выводит простую гармонию: один — три — один — четыре, один — шесть, пять — один. И по новой!

Беззубый рот стодвухлетней бабульки выкрикивает что-то по-испански, в хитрых морщинках вокруг глаз угадываются солнечные дни на террасе в Тихуане, сиеста, начало времен, любовь, песчаные волны пустыни Соноры, легализация и ассимиляция, в пластмассовый стакан ввергается поток черной шипучей кока-колы, резвые молодые зубы откусывают разом пол-сникерса, и розовые молодые губы бесстыдно растягиваются в улыбке, обнажая неподвластную кариесу эмаль и непрожеванные частички орешков с полосками шоколада, вамос, вамос чикос, вырывается из красной напряженной гортани, которая уводит глубоко в организм, где текут соки и сталкиваются заряженные частицы, вершатся судьбы съеденных белков, жиров и углеводов, создаются новые и разрушаются старые химические связи, зарождаются и разбегаются во все стороны маленькие электрические импульсы, собирается из почти что ничего, из одной пучеглазой клетки и другой бесноватой клетки зародыш, у которого все тело — хребет, потом все тело — рот, потом сердце, потом они разделяются, и он начинает шевелить то одним, то другим, вызывая слабое свечение на плоском экране, вызывая громкие хлопки и яркие вспышки в черных небесах, отражающиеся в черных глазах, полных радости и смешанного с ней испуга, и еще одного, какого-то очень сложного компонента, на синтез которого в лабораторных условиях ушли бы, наверно, сотни, если не тысячи лет.

Она спрашивает по-испански: «Ты что?» А он — на автомате по-английски — отвечает: «Да не, ничего, просто». «Что — просто? — не отстает она. — Ну скажи. Мне важно знать, о чем ты думаешь». О тебе, отвечает он застывшей маленькой статуэткой, о том, как мне с тобой хорошо. И мне хорошо, совсем уже невидно отвечает она. Она прилипает к нему головой — одна точечка к другой точечке, по мере того, как камера продолжает подниматься, и под ней стягивается паутина из мерцающих огоньков одного квартала, четырех кварталов, целого района, цветастого гетто, вывалившего сонную лапу на заброшенное фабричное побережье. Антенны и строительные леса высотных зданий косо входят в фрустум и сливаются с кусочком материка, переливчатым и пестрым, будто праздничный торт, камера поднимается все выше и выше, обнаруживая кривизну поверхности, легкую затуманенность поля зрения, формирующиеся циклоны и уже прошедшие вчерашние дожди, кусочки северокорейского спутника и полоски на шевроне командира экипажа МКС. Невесомые люди в белых громоздких костюмах проводят сложные механические манипуляции, вися кверху ногами над тонюсенькими реками Сибири, они отражают своими надежными шлемами злое радиоактивное Солнце и медленно двигают человечество вперед, one step at a time, они — люди — плавают в прозрачном безвоздушье, она — Земля — блестит им своими синими океанами и красуется своими густыми облаками, камера продолжает удаляться в сторону Марса, постепенно набирая скорость, постепенно нарастает симфоническая музыка, своей торжественностью и меланхолией похожая на позднего Циммера, — если прислушаться, она основана на той же chord progression, что та незамысловатая мексиканская песенка back on Earth, one — three — one — four, one — six, five — seven, да, вместо первой ступени — седьмая, так монументальнее, так пронзительнее, так неумолимей, камера восходит над Юпитером, становясь в один ряд с его спутниками, на секунду отсылая к Стенли Кубрику, которого тут, между холодными и тусклыми небесными телами Ио и Европой, никто не знает, хотя бы потому, что здесь не развит такой глагол, как знать, поскольку для знания нужен органический субстрат, на который можно было бы его записать, как на магнитофонную пленку, да, а здесь весь субстрат — холодный камень и лед, ледяной камень и снег, каньон, кратер, нефтяное озеро и снова снег. Не зависая надолго над поверхностью юпитерианских лун, камера уносится в глубокий космос, развивая скорость, близкую к околосветовой, проползает тонким пунктиром к границе гелиосферы, пересекает ее и вперивается в межзвездную черноту, не заполненную ничем, кроме бесконечно перемножающихся гигантских чисел.

Бетельгейзе светит из-за высокой сосны и прячется среди снующих туда-сюда самолетов. Я перевожу глаза с созвездия Ориона обратно на соседский дом, где шныряют за клетчатыми занавесками быстрые мексиканские головы и головки, мелькают пустые бутылки и полные тарелки, кружки пива и слайсы пиццы. Симфония стихает и уступает место сан-францисской ночной тишине с редким случайным грохотом мусорного бака или взревом мотоцикла. На дне кружки плещется какао. Прохладный воздух наполняет легкие. Космическая станция уходит за горизонт. Кажется, кто-то смеется или всхлипывает — не разобрать. Басы из промчавшейся машины рассеиваются в пространстве, не достигая границ района. На дне кружки плещется какао. Пар идет изо рта. Мирно светят фонари. Тянется голоцен.

Первопричина

Когда тебя внезапно накрывает хворь — голова становится тяжелой и постоянно клонится в земле, руки не держат вилку, глаза закрываются и горле встает комок, ты начинаешь глотать твои обычные таблетки и размешивать проверенные порошки. Умные люди, глядя на тебя со стороны, в такие моменты обычно говорят: нужно бороться с возбудителем болезни. Лечить не симптомы, а первопричину.
Если твоя хворь — душевная, то, как правило, это означает, что нужно погрузиться глубоко в собственное детство. Надеть специальный защитный костюм, упаковать все твои дипломы, сертификаты, пухлые трудовые книжки и рентгенограммы грудной клетки в герметичный пакет, который привязать к ноге, как в «Побеге из Шоушенка», и отправиться вплавь по узкой и длинной канализационной трубе туда, где все начиналось.
И, если все сделать правильно, то в какой-то момент второе лицо внезапно превратится в первое, инфинитив окислится до формы будущего времени, которая в свою очередь поглотит квант света, и совершенно натурально станет временем настоящим.
Вот я сижу в просторной гостиной с тремя большущими окнами во двор, комната набита — я не знаю этого слова — ВЫЧУРНОЙ мебелью, выпиленной собственноручно дедушкой, информации слишком много, хочется спать, за окнами бегает переулок, солнечная желтая дорожка с колеями от грузовиков, и по обе стороны от нее — тень, тень. Над моим торчащим из маечки плечом завис квелый домашний комар, на кухне в трехлитровых банках застыл сливовый компот, над дачным поселком выстроились обгрызенные облака, которые ленивый ветер толкал в Ленинград, но утомился, заленился, спустился в камыши и широкие штаны на рыночной площади, а свою работу так и бросил. Я запустил руку в большой сумасшедше залакированный — как и весь остальной интерьер — ящик с игрушками, очевидно, пытаясь найти там что-нибудь интересное. В воздухе пыль, на подоконнике мертвая муха, не сумевшая пережить зиму, в складках занавески сопля, на стекле сложный, как вселенная, рисунок дождевых подтеков и неровности, искажающие дома и деревья за окном, если смотреть через них, закрыв один глаз.
Странное дело, говорит мой взрослый разум, сидящий где-то в верхнем левом углу зафулскриненного подсознания, это повторяется каждый год, ты приезжаешь сюда из своего шумного города в одно и то же время, чтобы одичать на три месяца каникул, открываешь один и тот же ящик, в котором свалены одни и те же предметы, и всякий раз неустанно пытаешься найти что-то новое. Как будто оно могло самозародиться там, в недрах этого неистребимо пахнущего лаком инкубатора… Хотя, с другой стороны, кто знает, что здесь происходило все остальные девять месяцев, пока тебя не было?
Зимой и осенью — да и большую часть весны тоже — на даче никто не жил, она закрывалась на замок, щеколду, доску, крюк, припорку, все эти бесполезные наивные приспособления против суровых деревенских грабителей, уничтожавших их одним взглядом — представителей чужой расы, которые посещали дома нашего садово-огородного товарищества в межсезонье, выбивали стекла и сжирали все на своем пути. Ни в коем случае нельзя было оставлять телевизоры, хорошую одежду, микроволнов— да что ты, боже упаси, бормотала бабушка, пакуя технику в размочаленные коробки, которые соседи помогали им с дедом отвезти в город на уютном грузовичке в обмен на пару банок черничного варенья, — что ты, ничего нельзя оставлять, все вытащат! Отъезд выглядел фактически саморазграблением — куча бытовой техники, нелепо лежащей на все-еще-зеленой траве, стоящий под парами грузовик с тентом и воровато суетящиеся вокруг людишки.
Один из наших соседей как-то решил сумничать и в качестве дополнительной меры безопасности приколотил к калитке кусок фанеры с надписью: «УВАЖАЕМЫЕ ВОРЫ! В ДОМЕ НИЧЕГО ЦЕННОГО НЕТ, ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ЛОМАЙТЕ ДВЕРИ!» Нужно ли говорить, что его дом подвергся особенно жестоким набегам: воры не только сорвали все замки и выбили стекла во всех окнах, но также украли какие-то совершенно бесполезные предметы типа чугунного утюга и бельевых веревок, а затем на протяжении всей зимы ходили в его комнатах по-большому, как бы наказывая его за эту беспомощную попытку обмануть их. Ты кого хотел развести, как бы говорили они ему, как тебе не стыдно.
Игрушки оставались в нашем доме зимовать. Действительно, кому придет в голову их красть? Трудно представить себе вора, копающегося в ящике с детским барахлом, пока все остальные опустошают погреб и выносят технику. Он перебирает холодные деревянные пистолетики, безглазых кукол, бочонки лото, кисточки с засохшей краской и прочую ерунду, как вдруг у него перехватывает дыхание: аркенстон, тот самый магический камень, считавшийся навсегда утерянным. Вот он, тихо светит на него из-за бесформенного комка пластилина и пустой коробки из-под гуаши. Так, так, главное не нервничать. Лех, ну че там у тебя, входит в комнату, поддергивая штаны, другой член банды. Да, ничего, игрушки вот только какие-то, отзывается первый бандит. Голос предательски дрожит. А это че, показывает второй на его оттопыренный карман. Че? Первый опускает глаза и видит, что камень начал ярко светиться, и его видно сквозь куртку.
— Че? — повторяет он, чтобы выиграть время, его рука тянется к ножу.
— Через плечо! — рычит второй и бросается на него. Они сцепляются в рукопашке, катаются по полу, душа и кусая друг друга, пока наконец один из них не падает замертво.
Второй победоносно поднимает к свету сокровище, проецирующееся в нашу реальность как грязноватая резиновая уточка с забитой плесенью дыркой, и шепчет жадными губами:
— Моя преллллесссссть!
Само собой, никто ими не интересовался, и их спокойно оставляли в доме на зиму в массивном шкафу, где они дожидались своего хозяина под слоями глубокого ленинградского снега.
Для меня дача была территорией вечного лета — я просто не мог представить себе, как здесь выпадает снег, и зеленые холмы превращаются в мертвые сугробы с торчащими из них колышками заборов. Однажды, когда я навещал бабушку с дедушкой на Рождество, мы решили съездить посмотреть на поселок зимой. Ванечка же никогда не видел, говорила бабушка. Дед сопел и безразлично смешивал краски на палитре. Выражаясь современно, я был в шаге от разрыва шаблона. Мы взяли с собой целую сумку бутербродов, термос с чаем, банку варенья и отправились на Витебский вокзал. В этот день случился транспортный коллапс — троллейбусы были набиты битком, трамваи ходили с интервалом 40 минут, в течение которых пенсионеры на остановках превращались в укоризненные ледышки, в метро кто-то прыгнул на рельсы, и нам пришлось пересаживаться на временный автобус, который злой предпраздничный люд брал штурмом. К тому моменту, когда мы прибыли на вокзал, божественные бутерброды в бабушкиной сумке превратились в кашу, а дедушкино терпение было на исходе.
Едва мы сели в пустую и холодную электричку и отъехали от города на пять остановок, в вагон ввалилась компания подвыпивших гопников, которая стала сопеть, гоготать, вырабатывать яд и голодно поглядывать в наш угол — на единственное занятое тремя замурхышными пассажирами сиденье. Когда за окном, успевшим практически полностью зарасти морозными узорами, показались вывески с названием последней перед большим лесным перегоном станции, дедушка резко встал, костлявой рукой взял меня за локоть — я подцепил бутербродную сумку — и твердо сказал: «Наша, выходим». Он опустил меня на платформу первым, затем вытолкал бабушку, и, наконец, споро, по-военному, спрыгнул сам. В стекло тамбура за его спиной ударилась кожаная гопническая голова, лязгнул кремень зажигалки, хрустнули уродливые челюсти, схватившие пустоту. Было очевидно, что мы попытались создать парадокс и наткнулись на закон природы: невозможно попасть в страну вечного лета зимой.
Моя дача была отдельной системой координат, где время каждый раз начиналось с нуля, солнце каждый раз вставало из одного и того же просвета между деревьями, и водитель грузовика с газовыми баллонами год за годом выкрикивал одно и то же ругательство, попадая колесом в сточную канаву возле наших ворот. Я прибывал туда на прямом сверхсветовом поезде, соединявшем московскую действительность с ее ранними девяностыми, средними девяностыми, пустыми полками, танками и золотыми часами на толстых руках — все это — и дачную безвременность с ленинским дворцом пионеров, лодочной станцией, деловитыми пешеходами по обеим сторонам двухполосного шоссе и светлой большой комнатой с самодельной мебелью.
Вот здесь, где-то в этом моменте, в этом кубе пространства, между взвившихся пылинок, молекул освежителя воздуха и вирусов ветрянки, фрагментов отмершей кожи и застывших на обоях сложных теней, спрятана первопричина твоего взрослого душевного кризиса, подсказывает всплывающей подсказкой недремлющий разум. Она проста, как два атома кислорода, соединенные двумя двойными связями с атомом углерода, вместе с другим микроскопическим хламом выходящие из твоего приоткрытого рта, как четырехмерная дверь, как бесконечность вселенной, как все твои дни рождения, справленные в параллельном мире и потому не прибавившие тебе лет — как логическое следствие из всех выкладок Эйнштейна, очевидное любому годовалому ребенку—
Моей дачи сейчас уже нет. Ее продали в начале 2000-х, и новый хозяин снес дом вместе со всем, что в нем находилось. Как и полагается пространственно-временному феномену, она растворилась в атлантико-континентальном воздухе Ленобласти, равномерно расползшемся по заселенным холмам, шоссе и оврагам — то зеленым, то мертвым, то теплым, то обледенелым. Единственное, что от нее осталось — это маленький вырезанный из времени и пространства куб — светлая комната с тремя окнами, лакированной мебелью, нарастающим свистом чайника и зацикленным шумом шоссе, где между неподвижных частиц пыли и незаконченных лучей молодого солнца сижу я, ранним утром своего дня рождения, в самый разгар июня, на пике летнего солнцестояния, сижу и отчего-то продолжаю копаться в ящике с игрушками, словно ищу ответ на какой-то ключевой, взрослый, практически вселенской важности вопрос.

Прошлое

Никогда не задумывался — где твое прошлое?
Где лужи, валенки, высокие горки, талоны,
Твои и ее бесчисленные версии
Где все эти щербинки асфальта, в которые заходила река апрельской грязи,
В которой, в свою очередь, отражались девятиэтажки,
В которых, в свою очередь, тренировались на татами такие же как ты блондинистые букашки
И парни постарше, от которых стоит держаться подальше
Хотя попробуй тут, когда он крепко держит тебя за отворот кимоно
И бросает
 
Планета
Бешено вращается
В пустом клетчатом пространстве
Наполненном для сохранения логики концертом для фортепиано №5 и темной энергией
Которые заставляют все расширяться
Ускоряться
И постепенно отдаляться
Безо всякой цели
Без обязательств
Без регистрации
Без начала
Без точки в конце
Потому что ничто
Это же не точка
 
Пока вихри случайности
Пляшут в твоих волосах и твоей личной замороженной луже
Над которой ты завис закутанный в ну пусть февральской стуже
Ранних 90-х
Поздних 2000-х
Зрелых 10-х
Невозможно определить точнее из-за низкого разрешения
Нашей несовершенной технологии
Но мы постоянно работаем над ее улучшением
И вы можете поддержать нас в нашем кампэйне на кикстартере
 
Так где ты говоришь твое прошлое?
Где вот эта вся мелочишка, эти одноразовые шприцы и бензиновые кольца
На поверхности коричневой воды
В которую ты смотришь тяжелея мокнущим валенком
Большие дяди пишут учебник разворачивают историю так и сяк
Определяют течение событий и задают тренды
Инвестируют тысячи и сотни тысяч
Миллионов разумеется
В течение древнегреческой реки Леты
Но в конечном счете
Все что было
Все пройденные эпохи
Без монтажа и в full HD
Почему-то оказываются сконцентрированы в одной точке
С рюкзачком и нелепым помпоном
Скачущей на неточной шкале любительской машины времени
Где-то между двумя и тремя тысячами
В причудливом вихре
Посередине кофейной чашки
Где смешивается все и ничто