Селфи в туалете

Когда ты пилишь селфи в туалете, ты не знаешь наверняка, откуда
В каком состоянии
С какой щетиной
Во впадинах бледных или на округлости розовых щек
Ты будешь смотреть на него из будущего
Отсутствие этого знания на самом деле сказывается на том, как ты смотришь в камеру
Ты можешь не замечать, но оно там
В прикрытых / распахнутых / немного кислых / оживших глазах
Часть тебя действительно смотрит в зеркало, чтобы убедиться в том, что выражение лица не полный шлак
Что все многочисленные естественные сочленения и механические пустоты
Правильно расположены относительно друг друга
Чтобы не допустить утечек чувствительной информации
И перекрыть пути дедукции
Острым пытливым сознаниям две тысячи десятых

В то время как одна часть продолжает жарить пикчи
Другая — гораздо большая — о которой ты, возможно, даже не подозреваешь
Actually
Сидит в нарушаемой звуком шаттера тишине черепной коробки
И спрашивает
Кто это?
Кто на меня смотрит?
Это ты что ли, а?
Тот же самый?
Все хорошо?
Или все плохо?
Ты выжил?
Нет?
Что случилось?
Что мне нужно сейчас делать?
Скажи, что я должен прямо сейчас предпринять
Чтобы избежать этой жопы, из которой ты на меня глядишь
Я не знаю, почему, но мне кажется, что ты в жопе
Нет?
Подожди, значит—
Это ты смотришь?
Мне сложно понять, потому что вы оба как бы схлопываетесь в точку
Плюс еще этот стоит тут и щелкает без перебоя
Забавно, что это немного напоминает мне тот эпизод на даче — я сижу на корточках, рядом сестра, сзади мальчишки с переулка, чуть поодаль девчонка, которая мне нравилась
Дедушка говорит: «Сейчас вылетит птичка», или, в его более поздние годы — «Чи-и-из»
И я гляжу в эту черноту
Против воли отдаю ей свою клеточку
Свою полоску и расстояние от пяток до макушки
Бурную зелень сарай грабли шиповник живность ветер цветущую летнюю природу
Все это внезапно приобретает скорость света и устремляется к точке в вершине конуса
Где дедушка говорит: «Готово»
И затвор делает «щелк» — только не так вот фальшиво, а по-настоящему
И я слушаю оставшийся поселковый шум
Слишком сложный и неповоротливый для того чтобы передаться вместе со светом в будущее

Слышишь
Я спрашиваю
Так это, значит, ты?
Ты, счастливый и хорошо одетый?
С черной бейсболкой на светлой голове
Выложившийся в зале и хорошо отдохнувший
Давно отказавшийся от сладкого и мучного
Терпящий пять g внутри космического челнока
Ты смотришь на меня?
Ты говоришь со мной?

Sorry, you’re breaking up—
Say it again?
Hörst du mich?

И, когда ты наконец останавливаешься, удовлетворенный результатом
Или просто смирившийся с тем, что
Это выражение застывшего ужаса — видимо, просто часть твоей личности
Потому что оно присутствует на всех 84 фотографиях, включая те, что в очках и с опущенным капюшоном
Ты говоришь, да пошло оно все
Убираешь телефон в карман своих поношенных треников
Выходишь из туалета и идешь на пробежку
В неразрешенные сплетения многоуровневых улиц
Спящего под тушей тумана прибрежного города
В толще почти случившихся / только что ушедших / все еще возможных / еще не прочитанных / уже маловероятных / чисто теоретических вселенных

Bandcamp

Не помню точно, когда это началось. Кажется, тогда, когда я решил не выпускать свой очередной релиз на iTunes и Spotify, а выложить его только на Bandcamp — на плафторме, где публикуются инди- и не очень инди-артисты всех масштабов. Или нет. Нет, это началось, когда я переехал в новую страну и захотел сменить магазин в Apple Music, но в Apple Music мне объяснили, что для того, чтобы это сделать, сначала надо отменить текущую подписку, потом дождаться, когда истекут все остальные подписки (включая те, которые ты оплатил на два столетия вперед), и вот только потом тебе станет доступна опция смены региона. Я подумал, ну все, мать—

Да нет же! Это началось гораздо раньше — когда во время бездумного чейн-серфинга я прочитал статью с фастфудным заголовком вроде «10 способов стать в 100 раз умнее», в которой говорилось о разных способах тренировать гибкость ума, чтобы дольше оставаться модным и быть в курсе всех событий. Среди прочего там упоминался интересный факт: несмотря на изобилие музыкальных ресурсов и чудовищное количество музыки, появляющееся в сети каждый день, большинство людей постоянно слушают не то что одни и те же альбомы, а одни и те же треки, которые — прим. авт. — как бы утрамбовывают и промазывают стройраствором их мозговое вещество, активно готовя почву для опускающейся плиты старческого слабоумия. Статья меня развлекла, я, как обычно, нашел у себя практически все симптомы раннего Альцгеймера и заодно сахарного диабета, с привычным восточноевропейским отчаянием послушал трек «The Roller» Beady Eye (только припев) и забыл про статью.

А в это время где-то в Лондоне, в одной довольно пыльной и обшарпанной квартире слеш студии чувак, у которого отказали ноги, лениво подъехал к фортепиано, положил толстую книжку на sustain pedal и подумал, а че если так запишу весь альбом? Дотянулся до лаптопа, включил клик и начал играть.

Три года спустя, после того, как я дважды пересек Атлантику и трижды — воображаемую границу, условно отделяющую восточноевропейское отчаяние от западной вседозволенности, я сидел в своей комнате / студии, порядком обросший, многому научившийся, смотрел сквозь прозрачную занавеску, как парковку возле дома пересекает мой сосед-виолончелист, волоча за собой три пакета с рассортированным мусором, щурился на шести-PM-часовое солнце и слушал, как бесконечно затихает кластер из двух октав, который я взял, положив локоть на нижний регистр, как написано в нотах этюда «Tides of Manaunaun» не очень счастливого композитора Генри Коуэлла. Я думал:

Почему я позволяю только знаменитым артистам раскрашивать мой ландшафт?
Почему только та музыка, которая попала в «Выбор редакции», имеет право лить на меня лейпцигским дождем, катиться мимо меня калифорнийским перекати-полем и прорываться ко мне через шум Садового кольца?
Почему только хорошо продающиеся треки могут сокрушать небоскребы и воздымать песчаные вихри?
Почему считается, что музыкант с единственным слушателем не может быть величайшим?

На все эти вопросы я только пожимал плечами и чавкал, жуя свою seemingly healthy морковку. Кластер все тянулся. Мусорные баки снаружи замолчали. Солнце исчезало в вершине угла между чьей-то мансардой и наложившейся на нее глухой стеной дома напротив. Я отпустил педаль, встал из-за пианино и вышел на балкон. Мне не хотелось ничего слушать, как это часто бывает, когда ты почти весь день провел за работой. Но я знал — этот чувак в Лондоне, он там, он жив, он сотрудничает с другими, не менее сумасшедшими чуваками, они запишут новые треки, выложат, как обычно, на Bandcamp за честные десять фунтов, и в следующий раз, когда меня спросят, что я слушаю, я почешу затылок, помычу, и вместо привычного быстрого ответа: «Alternative», скорее всего, полезу за телефоном, бормоча: «Щас, подожди, я забыл, как же его зовут».

Saved Game

Когда я думаю о том, как устроен мой день, как я организую свое рабочее время и борюсь с вездесущей прокрастинацией, у меня порой возникает стойкое ощущение, будто бы я живу в компьютерной игре. Как если бы мой родной город в Подмосковье, недавно переставший существовать и схлопнувшийся в одно целое с другим, более крупным соседним городом, был самым первым, подземным уровнем, который я упорно пытался пройти на протяжении 20 лет, постоянно то проваливаясь в пропасть у самого выхода, то попадая под клинок жирного стражника в военкомате, то не набирая нужных баллов для иммиграции по программе Skull Select, то банально отвлекаясь на льющуюся из зеленоватой бутылки струю портвейна «777» и теряя фокус на геймплее.

Однако, что бы в моей жизни ни происходило и как бы далеко я ни углублялся в дебри отношений, разборок и безделья, все равно рано или поздно что-то возвращало меня в холодный двухмерный лабиринт с его дрожащими плитами и тяжело бухающими дверями, где я больно падал коленями на мраморный пол пустого актового зала, жесткие маты боксерского клуба, покрытую инеем весеннюю землю района Ростокино возле гнутого турника и начинал все сначала с тремя бледными сердечками, горящими внизу экрана в разных разрешениях, освещениях и дизайнах, но всегда с одним и тем же смыслом: количество попыток, которое у тебя есть, пока не вспыхнет окошко «GAME OVER».

И вот, когда я достаточно набил руку в перепрыгивании канав с ядом, скакании по головам низколобых плюющихся желчью монстров и спасении хорошеньких заложниц, в карабкании по отвесным стенам осенне-зимней депрессии и прицельной стрельбе по выпрыгивающим из-за каждого угла моментальным уведомлениям, когда я наконец разгадал этот трюк на предпоследнем экране — ну, знаешь, когда ты стоишь на подоконнике пятнадцатого этажа, и, вроде как, дальше некуда и назад тоже тупо, но там надо, оказывается, подпрыгнуть вверх и нажать башкой невидимую секретную кнопку в потолке, после чего перед тобой появится висячий мост, по которому ты побежишь, шатаясь от внезапно свалившейся на тебя—

Я подхватил свой рюкзак, еле успев запихнуть в него ноутбук и двойной сникерс, и помчался по пустому шоссе в аэропорт «Внуково», по раскачивающемуся мостику в чрево большого «Боинга» вместе с сотней разноязыких пассажиров, часть из которых летела по путевке, часть по работе, а несколько — и я сразу узнал их по сосредоточенным и слегка как бы немного ошарашенным лицам — были такими же, как я, игроками. Они точно так же, как я, в этот самый момент совершали свой нечеловеческий разбег перед финальным прыжком с материка A на материк B, где, если ты все правильно рассчитал, твои руки и твои ноги и твои пальцы должны будут четко приземлиться на самый-самый скользкий краешек твоей пахнущей свежей краской, мусором и марихуаной, влажной, скользкой и покрытой многими слоями нечистот, но все же узнаваемой мечты: тяжелой металлической решетки, возле которой сто лет назад чьими-то трудолюбивыми руками была приколочена табличка: «Level 2» — что позже, после того, как я протер затуманенные шестнадцатичасовым перелетом глаза, оказалось «La Salle Ave», но сути это не меняло.

Все, кто играл в классические аркады, знают это чувство, которое ты испытываешь, когда наконец попадаешь на новый уровень, доселе виденный только из-за плеча более продвинутых игроков. Все иначе, все по-другому, вокруг тебя новые ландшафты и новые монстры, новые ловушки и новые преследователи, новое оружие и новые сокровища. Едва успев освоиться, я бежал по непривычным крутым холмам с раскачивающимися от океанического ветра незнакомыми деревьями, прежде встречавшимися мне только на фотографиях и в клипах, перепрыгивал с одной двигающейся платформы на другую двигающуюся платформу и переходил на красный вместе со всем испаноязычным комьюнити, лавировал между уходящими в бесконечность полками с миллиардом разновидностей арахисового масла, силясь найти простейший
ну скажем
рис
или
например
гречку
Я обменивал монетки на мощные пушки, вооружался новыми словечками
собирал выброшенные на песок ракушки
и валяющиеся на обочине шишки
и сам того не замечая
становился лучше
выше
сильнее
Однажды, блуждая взглядом по солнечной долине, выстланной одноэтажным слоем моего родного гетто, я вдруг опустил глаза в левый нижний угол экрана и с удивлением обнаружил что сердечек уже не три, а семь. What the— начал я и вдруг подпрыгнул — так высоко, как никогда раньше не получалось. Что за— продолжил я, и с ошеломлением понял, что мне стала доступна функция сохранения. С тех пор я отчаянно жал на эту кнопку на каждом углу, на каждой заправочной станции, каждый раз, когда мне улыбалась продавщица, а это случалось каждый, я нажимал «Сохранить», не жалея дискового пространства, в каждом солнечном до неправдоподобия моменте моего безоблачного студенчества я считал: «сто один, сто пятьдесят, two hundred», я сбрасывал счетчик, и начинал опять.

На набережной блестящей чистотой вилл
Под мостом в бомжовских палатках и в тесноте цветных нейборхудов
На каждой улице и в каждом окне обитали Супер Марио, командир Кин и Снейк Логан
Они смотрели на меня одобрительно и осторожно из-за пиксельных занавесок, попивая пиксельный кофе
Они все были давно женаты
Успешны в бизнесе
Некоторые на пенсии
Другие тяжело больны
Они словно говорили, chill, bro, расслабься, не спеши

И, как это часто бывает, в самом нелепом месте — там, где, знаешь, такая небольшая комнатушка, душно и звучит приглушенная как бы контуженная Леди Гага, за столом сидит мужик в пиджаке с широкой физиономией и бейджиком «иммиграционный адвокат», он говорит тебе по-русски: «Присаживайтесь», ты ставишь в угол свой pogo stick, он спрашивает: «Чем могу вам помочь?», ты что-то рассказываешь, на очень-очень быстрой перемотке, во время которой с твоего тела сходят десять кг, а у него немного съезжает челка, потом камера переключается на крупный план, и твои губы артикулируют: «…то есть, без шансов?», а его, поджатые в ниточку и слабо искривляющиеся, как бы показывая amount of fucks, повторяют: «Без шансов», после чего — другой план — его глаза смотрят на часы, которые отсчитывают время платной консультации, стрелки делают «Тик», ты встаешь со стула, берешь вспотевшими руками свою амуницию, делаешь прыжок, еще один, и у самой решетки выхода внезапно проваливаешься в бездонную пропасть.

Когда я приземлился во «Внуково» в январе 2018-го, в самую жесть и самую жопу и судорожь московской зимы, я думал, что это все. Несмотря на долгий перерыв, я сразу узнал это чувство — когда ты ударяешься коленками о бетонный пол, встаешь и отряхиваешь шаровары после болевого шока, и внизу экрана мерцает последнее сердечко. Я знал, что пройти первый уровень с одной жизнью — практически невыполнимая задача, и я слышал, как начали лязгать мечи моих стражников и механические ножи в миле от меня, стоило мне шагнуть за линию пограничного контроля. Это чувство, когда ты забыл сохраниться перед главным боссом, шутил мой ошпаренный мозг. Все будет хорошо, говорила мне моя отнявшаяся печенка. По багажной ленте ползли чужие чемоданы, среди которых я искал свой бластер и свой меч. Рядом маялись помятые пассажиры и вялые таксисты, к высокому потолку поднималась разреженная смесь слабых запахов и неопределенных эмоций, медленно растворяющаяся в инертном пространстве спящего терминала. Внезапно рядом со мной вспыхнула вывеска небольшого салона связи, я подумал, что у меня нет московской симки, и—

Последним, что я запомнил абсолютно отчетливо, были губы продавца-консультанта, как-то слишком артикулированно и немного неприязненно произносящие: «Мужчина, ваш чит-код: IDDQD IDKFA. Пожалуйста, запомните его и используйте для активации тарифа «Бессмерт—»

Дальше были высокие сосны замкадья, многоэтажки Северо-Востока, чудовищные развязки Ярославского шоссе, огни бизнес-центров, глубоко посаженные глаза трудовых мигрантов, мягко хлопающие двери тачек и тонкие чулки Юго-Запада, слова «invitation» и «job offer», раскатывающиеся чужеродным эхом по углам тускло освещенной коммуналки, салон автобуса, сюрреалистически растянутый резиновой трубой от метро до проходной посольства, переминающаяся с ноги на ногу очередь в утренних сумерках, жест «Следующий», мерцающая половина сердечка, примерзшие к самокату пальцы, длинный разбег по шатающимся плитам, зеленый коридор, знакомая предательская мысль: «Тщетно», толчок слабеющими ногами—

Loading Saved Game…

Пока ты спишь

Пока ты спишь, переступаешь по берегам сверхконтинента Подмосковье-Бэйвью
По-настоящему гуляешь с собакой у свистящего океана
Или просыпаешься с криком от дурацкого предутреннего кошмара
Пока преодолеваешь притяжение, чтобы встать и пойти в джим
Или лежишь тяжелой головой на мокрой подушке
Пока стелется пустыми и недружелюбными селениями и райцентрами туман
И низкие лбы собираются в околотке
Пока худой дядя снимает с закорок сына
А немного всклокоченная тетя рядом с ним нервно убирает лезущие в рот волосы
Пока они все слегка дрожащими правыми руками вписывают свои имена и даты рождения в предназначенные для этого клеточки, после чего встречаются глазами с решающим их судьбы иммиграционным офицером
Пока пальмы плывут над головой, как будто касаясь облаков, и набирающее силу воображение дописывает:
«…словно размазывая их по голубой небес пластмассе»

Пока лысые дядьки, отягощенные наследием режимов судьбами народов
А также обычными почечными камнями
Стараясь не потеть, подписывают друг с другом исторические соглашения
В продолговатой душной комнате не имеющей ничего общего с березовой рощей
Но именно так навсегда запечатлевающейся в миллионах семилетних воображений
А сисястая вечная тетя с фартуком в кулинарии «Военторг», предвидевшая все давным-давно, размашисто выписывает уволенным офицерам-ракетчикам по одному киевскому торту в одни руки—

Пока искривляется третье транспортное кольцо и вылупляются из пустыни башни Дубая
Пока начинивший себя взрывчаткой человек нетвердо входит в здание аэропорта
Досадливо отгоняя неуместную мысль о застрявших трусах
От мыслей о мученичестве и прозрачной коже гурий
Пока летит ракета
Пока матерится летчик
Пока расширяется смотрящий телевизор зрачок
И разом зажмуриваются превращающиеся в огонь восемьдесят один пассажир и одиннадцать членов экипажа

Пока она спрашивает: «Слышишь?»
И он, приложив ухо к ее животу, думает, как лучше ответить
Пока сокращается еще не похожая на твой любимый эмоджик еще не совсем в общем-то мышца
И собирается из сожранных белков, жиров и углеводов что-то
Что в обшарпанной аудитории со скрипучим полом и типичными окнами сталинской шарашки
Сипловатый голос, обращаясь к взлохмаченным, причесанным, любознательно торчащим и подпертым руками студенческим макушкам
Величает словом «бессознательное»

Пока детский язык силится сложить из еще не освоенных фонем слово «Сири»
А кашалот, поднимаясь с трехкилометровой глубины, выбрасывает в воздух струю чистейшей воды и оглашает своим китовым кликаньем матовую тихоокеанскую синеву, на которую ложится солнечный блик и тонкие лоскутки облаков

Пока синий сменяется коричневым, коричневый обогащается зеленым, а затем все это смешивается и пропадает в белом, которое позже полностью поглощается черным
Одинокий силуэт в скафандре, осторожно прицепляя себя к железным скобам, ползает вокруг космической станции в первой трети Солнечной системы, в виду не самой горячей и не самой молодой звезды, в не самом густом потоке заряженных частиц, периодически вспыхивая забралом бюджетного шлема посреди не самой густонаселенной, но и не совсем затрапезной области галактического скопления Девы, и, нелепо барахтаясь, силится снять более-менее стабильное утреннее видео с орбиты
Для своей жалкой сотни подписчиков

Дом гостиничного типа

Откуда в Москве столько так называемых «домов гостиничного типа»? Таких серых и бурых корпусов с длинными зелеными коридорами, выстроенных в форме пилы вдоль больших проспектов, с сотней однокомнатных квартир на каждом этаже, где иногда встречается цветочек в кадке, но чаще просто кофейная банка с окурками, стоящая в солнечном пятне? Почему они не стали гостиницами и теперь заселены обычными людьми, дядями в трусах, матерями-одиночками и беззаботными представителями Generation Rent?

Традиционно на этот вопрос отвечают что-то вроде «в семидесятые настроили, вот и осталось» — дескать, побочный продукт великих строек развитого социализма, которым теперь пользуются неблагодарные потомки. Но, если копнуть глубже, это окажется так же далеко от реальности, как тот факт, что Брежнев был праправнуком Пушкина. Ну, то есть Брежнев-то действительно приходился отдаленным родственником великому поэту — правда, все же не Пушкину, а Даниилу Ювачеву, — а вот история про гостиничные дома — чистая беспомощная ложь.

Начнем с того, что построили их не в 70-е, а чуть раньше — в 60-е, в разгар космической гонки, в зените напряженности отношений между США и СССР, в высшей точке расцвета ядерных грибов, в самую насыщенную умами и воображениями эпоху, когда Земля была одновременно в шаге от самоубийства и в глубочайшем эволюционном экстазе. Во всех странах первого мира кипела промышленность, бурлила наука и взрывалась экспериментальная отрасль. Примерно в этом таймкоде Земля начала подходить к границе, известной как «Великий фильтр» — условной величине, вытекающей из парадокса Ферми. Если коротко, ее суть в том, что развитые цивилизации, с очень большой вероятностью существующие в видимой вселенной, не могут достичь друг друга из-за того, что почти все они в какой-то момент открывают оружие массового поражения и убивают себя прежде, чем их кто-нибудь обнаружит.

Где-то в середине 1962-го несколько секретных лабораторий в разных точках планеты стали вдруг давать очень хорошие данные: получалось, что, если все будет двигаться дальше в таком же темпе, то в течение ближайших двух-трех лет человечество может преодолеть Великий фильтр и стать визибл для других сверхразвитых рас. Было непонятно, насколько данные точны — выкладки, на основании которых делались и тайно телеграфировались мировым лидерам такие заключения, были крайне спорными, но все же надежда забрезжила, и в кулуарах больших международных организаций стала ощущаться легкая приподнятость и как бы предстартовая эйфория. У человечества появился шанс попасть в космическую элиту. В настоящий клуб привилегированных жизненных форм, говорил себе под нос, шагая широкими шагами в расклешенных брюках, очкастый американский дипломат, пересекая улицу в Тегеране. В высший эшелон углеводородов, взмахивал бровями советский физик, привычно развивая в уме лирическую версию своего сухого рапорта начальству.

В Верховном Совете СССР новость восприняли со всей серьезностью. Решили не ждать. Космос мы уже выиграли, рявкнул Хрущев, выиграем контакт — и все (он потянулся к ботинку, повинуясь странному желанию, но оставил). Секретным приказом №XXXX постановлялось: построить 13,335 зданий-жилищ для потенциальных неземных делегатов и членов их семей в районах с развитой инфраструктурой, транспортным снабжением и хорошей видимостью с земной орбиты. Инженерам, прорабам и прапорщикам стройбатов спускали, разумеется, простые приказы, без «неземных» деталей. От планировок множество очков лезло на лбы, а губы силились сложить: «Н-н-н-н-но позвольте—». Наверху никто не знал, какие будут пришельцы, поэтому решено было перестраховаться и строить под все возможные виды. Например, в некоторых домах были предусмотрены сидячие ванны — для существ с неразвитым прямохождением, или трехметровые кухни — для небольших автотрофных организмов, питающихся самими собой и не нуждающихся в готовке. Дополнительные комнаты, позже названные в народе «кладовками», на самом деле были задуманы как аппаратные, где должна была находиться установка по преобразованию земного воздуха в другие субстанции и пульт, к которому неземное существо могло подключить свою технику для поддержания жизни.

Почему-то — не иначе как с легкой руки одного из членов правительства, начитавшегося научной фантастики, — среди руководства распространилась гипотеза о том, что существа скорее всего будут со щупальцами, поэтому львиная доля деталей интерьера была рассчитана именно на это: унитазы вплотную к двери, чтобы было удобнее присасываться, когда встаешь, ручки по бокам ванны, открывающиеся внутрь — а не наружу — двери. Окна в ванной, кстати, были предназначены для червеобразных существ, которым было бы неудобно пользоваться дверью. Кроме того, они обеспечивали бесперебойный доступ естественного света фотосинтезирующим видам. «Двух зайцев одним выстрелом!» — гордился этим решением наглухо засекреченный конструктор X. X. во время сверхзакрытого новогоднего огонька в полностью изолированном от внешнего мира бетонном ящике-НИИ у метро «Ленинский проспект» с окнами на дымящую Москву, на которые коллеги с разрешения сотрудников КГБ наклеили вырезанные из перфоленты снежинки.

Словом, это был грандиозный проект, и, в отличие от переноса рек Сибири, он был завершен. Осенью 1963 года, когда Америка всхлипывала, глядя на плывущий по улицам Вашингтона гроб с телом Джона Ф. Кеннеди, Хрущев и его жена Нина Петровна в свободном платье-халате с полевыми цветами стояли на трибуне мавзолея в рамках секретного события «Контакт-63», представляя собой пару человеческого лидирующего самца и его самки. Они пристально всматривались в голубое исчерченное прямыми инверсионными следами от двигателей бравых советских космолетчиков московское небо. Они ждали делегацию переговорщиков.

Никто не прилетел.

Дома остались стоять, Ленинградский проспект продолжил виться, фуры продолжили возить игрушки из Германии и Югославии, куры продолжили дорожать, нефть продолжила падать, а Земля — катиться по длинному космическому желобу, отклоняясь от вероятности самоуничтожения и падая, падая, падая в гигантскую бейсбольную перчатку темной материи.

Советский союз поперхнулся, хрюкнул, выбросил гору металлических внутренностей и развалился. Необычные квартиры отдали обычным людям. Они въехали и, чертыхаясь, сделали ремонт, они выровняли полы, вырвали с корнем дурацкую ванну с приступочкой для сидячего гуманоида, заколотили окно для фотосинтеза, свинтили ручки для щупалец, сломали стену между кладовкой и комнатой, купили плазмы, подставки под горячие блюда и подушки-поджопницы и расселись по свежеобтянутым рыжим диванам из магазина «IKEA». Они обняли друг друга и положили каждый в свой рот по чипсине Lays, держа их двумя из пяти измазанных в масле пальцев. Они всхохотнули на Малахове. Они взругнулись на Путине. Они всплакнули на Брюсе Уиллисе из «Армагеддона» и вздрогнули на девочке из «Звонка». Они выключили экраны, накрылись одеялами, и коротко попыхтели, неловко упираясь пятками в стену и с непривычки ударяясь головами о спинку кровати. Они закончили и легли рядом, смотря на потолок, на котором кое-где еще были заметны под слоями штукатурки следы от демонтированных ручек-хваталок. Они посмотрели — каждый сам — в квадратное окно, из которого лился непрерываемый, постоянный, древний, полный научных данных и отчаянных посланий развитых цивилизаций слабый звездный свет, смешанный со светом соседних окон и новогодней иллюминацией. И каждый — про себя — подумали: «Все-таки, эти люди — очень милые, хотя, конечно, немного странные существа».

Последние сообщения

В Кемеровской трагедии мне отчего-то больше всего бросилась в глаза не халатность персонала, не глупость вахтерш и не система безопасности здания, заверенная когда-то официальными печатями и справками, пока важные дяди с деловой хваткой обменивались деньгами и рукопожатиями. Очень обидно, что все это, вероятно, случилось из-за чьей-то маленькой сделки с дьяволом, от которой обычно ничего не бывает, а тут— Но про это еще напишут миллион раз и высекут виновных публично. Мое же внимание привлекло другое, внутреннее, поколенческое. Я прочитал несколько новостей и посмотрел пару видео, и не мог не отметить этот немного странный, слегка непривычный, как-то чуть-чуть слишком глубоко бередящий душу фокус на «последних сообщениях». Не знаю, почему, но у меня сочетание безвременного, нестареющего интернета и внезапно вычтенной человеческой жизни всегда вызывало особенный ужас — не мгновенный, от которого расширяется зрачок, но медленный, ползучий, который словно растворяется в крови и не выводится из твоего тела многие дни после события.
Когда псих-гомофоб устроил стрельбу в Орландо, я прочитал изобиловавший скриншотами репортаж, где приводилась переписка одного из убитых с его мамой. Сначала парень неразборчиво просил ее позвонить 911, потом настойчиво спрашивал, позвонила ли, оставляя случайные пробелы и ошибки автозамены, но по мере того, как дело близилось к развязке, его сообщения словно становились чище, заостреннее, как будто от неизбежности гибели он перестал торопиться и начал ставить точки с запятой и длинные тире, в то время как его мама, наоборот, звучала все суматошнее и ближе к концу почти утонула в вопросительных знаках. В результате на ее истошное: «IS HE THERE ???» он ответил мраморно: «Yes.», что — поймал я себя на мысли — выглядело почти как желание отмахнуться от навязчивого комара спасения, мешающего переходу в Вечность.
Теперь случился пожар в Кемерово. Внезапно, нежданно, взял и сгорел целый класс здоровых молодых ребят, которые, как я когда-то в этом же возрасте, пошли в кино всей ватагой. Там были свои принцессы, аутсайдеры, клоуны, лучшие парни и забитые ботаны. Они все жили своими полными загадок, морских чудовищ, неизученных областей и неоткрытых элементов подростковыми жизнями, когда вдруг выяснилось, что прямо сейчас им нужно задохнуться насмерть. Одна из девочек написала маме в WhatsApp: «Горим. Возможно, прощайте», беря почти пушкинские ноты в сочетании с джазовой модальностью. А другая залогинилась из дымного зала в Контакт и обновила статус: «Это конец», позаботившись о точке в конце предложения. Третья, совсем маленькая, попросила по телефону свою няню передать маме, легко конвертируя себя саму в литературную форму прошедшего времени, что она ее «очень любила». Во всех этих (и других, не попавших в руки журналистов) случаях далее следовало молчание, offline, last seen at 12:59, и — позже — реальный биологический конец.
По идее, в этом месте я должен начать брюзжать про то, что дети, порабощенные мобильными телефонами, вместо того, чтобы спасать свои жизни, тратили бесценные секунды, стараясь произвести впечатление—
Но, на самом деле, если ты остановишь, если поставишь на паузу и немного перемотаешь, а потом проиграешь сначала, ты поймешь, что это другое. Что, если присмотреться, то это гораздо больше похоже на тонкий узор трещин на челе античного и дремучего, самого живучего человеческого страха. Что, чем глубже уходит твоя фейбучная лента, чем умнее становится твоя Сири и чем быстрее работает автокоррекция, тем бесстрашнее ты смотришь на приближающегося к тебе саблезубого тигра. Чем глубже в две тысячи тридцатые, тем проще тебе вдохнуть угарный газ, просчитать твои шансы на сохранение гладкой и блестящей кожи, и тем увереннее со стилистической точки зрения ты не только напечатаешь свое последнее сообщение маме, но и подберешь подходящий эмоджик с правильным цветом волос и прической. Твои прапрапрадеды, глядя на снижающийся снаряд из окопов первой мировой, только и успевали, что беззащитно сжаться в комочек и в следующий момент распасться на заряженные и нейтральные частицы, между тем как ты, встречая собственную смерть, говоришь ей: «Сейчас», после чего оперативно отсылаешь все свое пятнадцатилетнее сознание на облако, попутно бросая: «Прощайте» — не подписчикам, не друзьям, и даже, пожалуй, не родителям, но, скорее, нелепым остаткам собственного тела и морально устаревшему инстинкту выживания, уходящему в прошлое вместе с кибитками, паровыми двигателями, каменными колесами и прочим историческим хламом человечества, на смену которому приходит твое персональное цифровое бессмертие.

Химия

Очень редко, когда пробуешь какую-то пищу, в памяти вдруг всплывает опыт ее первого употребления — как ты впервые разворачиваешь эту плитку Alpen Gold, впервые пытаешься открыть банку колы, в конце концов отламывая кольцо на крышке и обливаясь с ног до головы шипучим и сладким, или неумело вскрываешь и выковыриваешь из наполовину разодранной кожуры твой первый банан — такой мягкий, такой желтый, такой кубинский, такой — такой — ты пытаешься поймать этот эпитет, который тогда вызвал в твоей голове этот вкус, и не можешь его поймать. Ты собираешь все ресурсы своего взрослого мозга и фокусируешься на этой точке времени и пространства, удаленной от тебя на 25 световых лет, ты выводишь мощность сигнала на максимум, и вдруг отчетливо понимаешь, что его не было — не было прилагательного, не было наречия, не было имени существительного — не было слова, не было звука, ни даже похожего на звук колебания волосков внутри розового уха, ни шороха, ни вздоха, ни волны, ни ряби.

Не было черной воды, не было бесплотного духа, не было первого дня и дня седьмого, не было творения и прочей мистики. В этот короткий, почти не длящийся момент, когда тебе удается поймать в объектив твое собственное «я» двадцатипятилетней давности, и один к одному повторить его глотательный экспириенс, ты с абсолютной ясностью, ужасом безвоздушной пустоты и нежностью углеводородной жизни осознаешь, что все на свете — это то, чему ты учился шесть, казалось бы, бессмысленных лет в университете: ХИМИЯ.

Я поступил на кафедру физической химии в далеком 2001-м — на 17 лет ближе к бесчеловечным сражениям первой мировой, к сжиганию реальных людей на реальных кострах, к сокрушению твердого черепа уже вымершего вида еще более твердым куском породы в лапах другого, живущего до сих пор, к медлительному разделению двух ложноножек, к слиянию ядер атомов водорода, к нарушению суперсимметрии и большой белой густоте, случайно начавшейся с «п».

Мои инстинкты не сказали мне, почему я должен пойти именно туда, они просто показали мне карту метро, развернули передо мной расписание электричек, вывеску магазина «Продукты», мой проходной балл в списках зачисленных, вывешенных на холодной стене конструктивистского здания, они швырнули мне в лицо пару осенних листьев, дали в руку бутылку портвейна, хаотично разбросали по амфитеатру аудитории несколько условно симпатичных девчонок и сказали: «Пока так, держись!» И мы помчались.

За тощими пятнистыми страницами методичек, пропускавшими то естественный, то искусственный дневной подвальный свет, за скрипучими дверями аудиторий начертательной геометрии и скрипучими же голосами ее бессменных корифеев угадывалась какая-то загадочная пульсирующая пустота (или густота?), какой-то неназванный эфир, равномерно распределенный по контурам ускорителей ЦЕРН и по бело-зеленым коридорам пустынных постсоветских НИИ. Я, мои друзья, справки в военкомат, свернутые в тубус листы А1, тетради в клеточку, свеженькие студаки, курсовые работы, эльфийские стрелы и гномьи мечи держались на чешуе невидимого дракона, о чьих истинных размерах и облике мы могли только гадать. Это была Большая Наука, и я, звеневший раритетной вилкой и юношеским голосом в институтской столовой, пока мои девушки и мои пацаны пихали себе в рты булочки и кокетливо шуршали бумажными пакетами — я был ее маленькой частью.

Потом внезапно закончилась учеба, мне вручили диплом, и усатый дядька в военкомате сказал мне: «Мы тебя все равно заберем». А другой усатый дядька крякнул и встал в двери, выкатив пузо и как бы подтверждая им эту максиму, и я подумал: химия. Пахло гашеной известью и почему-то щами, облака медленно карабкались на свежеокрашенный июньский небосклон моего 24-летия. Два потных мужика держали меня в душной комнате посреди бескрайней страны, простирающейся на девять часовых поясов, большей частью пустой и замороженной, и наполняли помещение смесью азота, сероводорода, аммиака и углекислого газа, пока я не поставил свою маленькую подпись на клочке бумажки а. к. а. «повестке».

Я шел по узенькой обсаженной липами аллее между одинаковыми кварталами пятиэтажек, слушал бибиканье машин и снижающиеся из подъездов преимущественно детские и женские голоса и думал: химия. Я бежал по лестнице на свой этаж, потом бежал вниз и снова вверх, мимолетно оказываясь на картине М. К. Эшера, вверх по ступеням банка, вниз по эскалатору, вверх к никогда прежде не виденным дальним родственникам, сломя голову вниз к черте бедности, и снова вверх. Я сидел в квадратной комнате с зашторенными / зарешеченными окнами, приглушенными голосами и освещением, и вообще всем приглушенным, кроме неуклюже громкого шороха пересчитываемых денежных знаков. Как же нестерпимо громко, думал я, боже. Я слушал, как шевелились губы товарища подполковника — почему-то те, кому полагалось заносить за откос, всегда были подполковниками, — и как шевелилось что-то под его зеленым кителем — возможно, думал я, душа, но потом налетал свежий ветерок, а. к. а. сквозняк, взметывались документы слеш бумажки, хлопала дверь и жилистая рука быстро прятала конверт — туда, под китель, — и я решал: не, химия.

Позже я сидел в жаркой кухне, залитой ярким светом выходного для и полной пригодного для дыхания воздуха, на (немного скрипучем) стуле, лупя (немного горячую) яичную скорлупу, на солнечной стороне, возле колышущейся занавески, я стоял на балконе, я лежал на кровати. Время вращалось вокруг меня прозрачной сферой, предметы влетали и уползали, размазываясь по экватору и уходя к полюсам, не успевая обрести форму, достаточную для того, чтобы их можно было узнать. В какой-то нечеткий и неопределенный, необязательно даже момент необязательно времени вскипел ну скажем чайник, я встал — или вскочил — со стула — или табуретки? — налил — или накачал? — себе в чашку кипятку, das heißt сделал чаю — или заварил кофе, что ли? — так или иначе, среди всей этой бесконечно меняющейся и движущейся нечеткости и размытости, я выхватил из стоячей реки времени суперпитательный батончик, сорвал с него обертку, прямо как в рекламе, и, впившись коренными резцами в толстый слой шоколада и повязнув в карамели, ощутил вкус—
ощутил вкус—
ощутил вкус—
ощутил вкус—