Последние сообщения

В Кемеровской трагедии мне отчего-то больше всего бросилась в глаза не халатность персонала, не глупость вахтерш и не система безопасности здания, заверенная когда-то официальными печатями и справками, пока важные дяди с деловой хваткой обменивались деньгами и рукопожатиями. Очень обидно, что все это, вероятно, случилось из-за чьей-то маленькой сделки с дьяволом, от которой обычно ничего не бывает, а тут— Но про это еще напишут миллион раз и высекут виновных публично. Мое же внимание привлекло другое, внутреннее, поколенческое. Я прочитал несколько новостей и посмотрел пару видео, и не мог не отметить этот немного странный, слегка непривычный, как-то чуть-чуть слишком глубоко бередящий душу фокус на «последних сообщениях». Не знаю, почему, но у меня сочетание безвременного, нестареющего интернета и внезапно вычтенной человеческой жизни всегда вызывало особенный ужас — не мгновенный, от которого расширяется зрачок, но медленный, ползучий, который словно растворяется в крови и не выводится из твоего тела многие дни после события.
Когда псих-гомофоб устроил стрельбу в Орландо, я прочитал изобиловавший скриншотами репортаж, где приводилась переписка одного из убитых с его мамой. Сначала парень неразборчиво просил ее позвонить 911, потом настойчиво спрашивал, позвонила ли, оставляя случайные пробелы и ошибки автозамены, но по мере того, как дело близилось к развязке, его сообщения словно становились чище, заостреннее, как будто от неизбежности гибели он перестал торопиться и начал ставить точки с запятой и длинные тире, в то время как его мама, наоборот, звучала все суматошнее и ближе к концу почти утонула в вопросительных знаках. В результате на ее истошное: «IS HE THERE ???» он ответил мраморно: «Yes.», что — поймал я себя на мысли — выглядело почти как желание отмахнуться от навязчивого комара спасения, мешающего переходу в Вечность.
Теперь случился пожар в Кемерово. Внезапно, нежданно, взял и сгорел целый класс здоровых молодых ребят, которые, как я когда-то в этом же возрасте, пошли в кино всей ватагой. Там были свои принцессы, аутсайдеры, клоуны, лучшие парни и забитые ботаны. Они все жили своими полными загадок, морских чудовищ, неизученных областей и неоткрытых элементов подростковыми жизнями, когда вдруг выяснилось, что прямо сейчас им нужно задохнуться насмерть. Одна из девочек написала маме в WhatsApp: «Горим. Возможно, прощайте», беря почти пушкинские ноты в сочетании с джазовой модальностью. А другая залогинилась из дымного зала в Контакт и обновила статус: «Это конец», позаботившись о точке в конце предложения. Третья, совсем маленькая, попросила по телефону свою няню передать маме, легко конвертируя себя саму в литературную форму прошедшего времени, что она ее «очень любила». Во всех этих (и других, не попавших в руки журналистов) случаях далее следовало молчание, offline, last seen at 12:59, и — позже — реальный биологический конец.
По идее, в этом месте я должен начать брюзжать про то, что дети, порабощенные мобильными телефонами, вместо того, чтобы спасать свои жизни, тратили бесценные секунды, стараясь произвести впечатление—
Но, на самом деле, если ты остановишь, если поставишь на паузу и немного перемотаешь, а потом проиграешь сначала, ты поймешь, что это другое. Что, если присмотреться, то это гораздо больше похоже на тонкий узор трещин на челе античного и дремучего, самого живучего человеческого страха. Что, чем глубже уходит твоя фейбучная лента, чем умнее становится твоя Сири и чем быстрее работает автокоррекция, тем бесстрашнее ты смотришь на приближающегося к тебе саблезубого тигра. Чем глубже в две тысячи тридцатые, тем проще тебе вдохнуть угарный газ, просчитать твои шансы на сохранение гладкой и блестящей кожи, и тем увереннее со стилистической точки зрения ты не только напечатаешь свое последнее сообщение маме, но и подберешь подходящий эмоджик с правильным цветом волос и прической. Твои прапрапрадеды, глядя на снижающийся снаряд из окопов первой мировой, только и успевали, что беззащитно сжаться в комочек и в следующий момент распасться на заряженные и нейтральные частицы, между тем как ты, встречая собственную смерть, говоришь ей: «Сейчас», после чего оперативно отсылаешь все свое пятнадцатилетнее сознание на облако, попутно бросая: «Прощайте» — не подписчикам, не друзьям, и даже, пожалуй, не родителям, но, скорее, нелепым остаткам собственного тела и морально устаревшему инстинкту выживания, уходящему в прошлое вместе с кибитками, паровыми двигателями, каменными колесами и прочим историческим хламом человечества, на смену которому приходит твое персональное цифровое бессмертие.

Химия

Очень редко, когда пробуешь какую-то пищу, в памяти вдруг всплывает опыт ее первого употребления — как ты впервые разворачиваешь эту плитку Alpen Gold, впервые пытаешься открыть банку колы, в конце концов отламывая кольцо на крышке и обливаясь с ног до головы шипучим и сладким, или неумело вскрываешь и выковыриваешь из наполовину разодранной кожуры твой первый банан — такой мягкий, такой желтый, такой кубинский, такой — такой — ты пытаешься поймать этот эпитет, который тогда вызвал в твоей голове этот вкус, и не можешь его поймать. Ты собираешь все ресурсы своего взрослого мозга и фокусируешься на этой точке времени и пространства, удаленной от тебя на 25 световых лет, ты выводишь мощность сигнала на максимум, и вдруг отчетливо понимаешь, что его не было — не было прилагательного, не было наречия, не было имени существительного — не было слова, не было звука, ни даже похожего на звук колебания волосков внутри розового уха, ни шороха, ни вздоха, ни волны, ни ряби.

Не было черной воды, не было бесплотного духа, не было первого дня и дня седьмого, не было творения и прочей мистики. В этот короткий, почти не длящийся момент, когда тебе удается поймать в объектив твое собственное «я» двадцатипятилетней давности, и один к одному повторить его глотательный экспириенс, ты с абсолютной ясностью, ужасом безвоздушной пустоты и нежностью углеводородной жизни осознаешь, что все на свете — это то, чему ты учился шесть, казалось бы, бессмысленных лет в университете: ХИМИЯ.

Я поступил на кафедру физической химии в далеком 2001-м — на 17 лет ближе к бесчеловечным сражениям первой мировой, к сжиганию реальных людей на реальных кострах, к сокрушению твердого черепа уже вымершего вида еще более твердым куском породы в лапах другого, живущего до сих пор, к медлительному разделению двух ложноножек, к слиянию ядер атомов водорода, к нарушению суперсимметрии и большой белой густоте, случайно начавшейся с «п».

Мои инстинкты не сказали мне, почему я должен пойти именно туда, они просто показали мне карту метро, развернули передо мной расписание электричек, вывеску магазина «Продукты», мой проходной балл в списках зачисленных, вывешенных на холодной стене конструктивистского здания, они швырнули мне в лицо пару осенних листьев, дали в руку бутылку портвейна, хаотично разбросали по амфитеатру аудитории несколько условно симпатичных девчонок и сказали: «Пока так, держись!» И мы помчались.

За тощими пятнистыми страницами методичек, пропускавшими то естественный, то искусственный дневной подвальный свет, за скрипучими дверями аудиторий начертательной геометрии и скрипучими же голосами ее бессменных корифеев угадывалась какая-то загадочная пульсирующая пустота (или густота?), какой-то неназванный эфир, равномерно распределенный по контурам ускорителей ЦЕРН и по бело-зеленым коридорам пустынных постсоветских НИИ. Я, мои друзья, справки в военкомат, свернутые в тубус листы А1, тетради в клеточку, свеженькие студаки, курсовые работы, эльфийские стрелы и гномьи мечи держались на чешуе невидимого дракона, о чьих истинных размерах и облике мы могли только гадать. Это была Большая Наука, и я, звеневший раритетной вилкой и юношеским голосом в институтской столовой, пока мои девушки и мои пацаны пихали себе в рты булочки и кокетливо шуршали бумажными пакетами — я был ее маленькой частью.

Потом внезапно закончилась учеба, мне вручили диплом, и усатый дядька в военкомате сказал мне: «Мы тебя все равно заберем». А другой усатый дядька крякнул и встал в двери, выкатив пузо и как бы подтверждая им эту максиму, и я подумал: химия. Пахло гашеной известью и почему-то щами, облака медленно карабкались на свежеокрашенный июньский небосклон моего 24-летия. Два потных мужика держали меня в душной комнате посреди бескрайней страны, простирающейся на девять часовых поясов, большей частью пустой и замороженной, и наполняли помещение смесью азота, сероводорода, аммиака и углекислого газа, пока я не поставил свою маленькую подпись на клочке бумажки а. к. а. «повестке».

Я шел по узенькой обсаженной липами аллее между одинаковыми кварталами пятиэтажек, слушал бибиканье машин и снижающиеся из подъездов преимущественно детские и женские голоса и думал: химия. Я бежал по лестнице на свой этаж, потом бежал вниз и снова вверх, мимолетно оказываясь на картине М. К. Эшера, вверх по ступеням банка, вниз по эскалатору, вверх к никогда прежде не виденным дальним родственникам, сломя голову вниз к черте бедности, и снова вверх. Я сидел в квадратной комнате с зашторенными / зарешеченными окнами, приглушенными голосами и освещением, и вообще всем приглушенным, кроме неуклюже громкого шороха пересчитываемых денежных знаков. Как же нестерпимо громко, думал я, боже. Я слушал, как шевелились губы товарища подполковника — почему-то те, кому полагалось заносить за откос, всегда были подполковниками, — и как шевелилось что-то под его зеленым кителем — возможно, думал я, душа, но потом налетал свежий ветерок, а. к. а. сквозняк, взметывались документы слеш бумажки, хлопала дверь и жилистая рука быстро прятала конверт — туда, под китель, — и я решал: не, химия.

Позже я сидел в жаркой кухне, залитой ярким светом выходного для и полной пригодного для дыхания воздуха, на (немного скрипучем) стуле, лупя (немного горячую) яичную скорлупу, на солнечной стороне, возле колышущейся занавески, я стоял на балконе, я лежал на кровати. Время вращалось вокруг меня прозрачной сферой, предметы влетали и уползали, размазываясь по экватору и уходя к полюсам, не успевая обрести форму, достаточную для того, чтобы их можно было узнать. В какой-то нечеткий и неопределенный, необязательно даже момент необязательно времени вскипел ну скажем чайник, я встал — или вскочил — со стула — или табуретки? — налил — или накачал? — себе в чашку кипятку, das heißt сделал чаю — или заварил кофе, что ли? — так или иначе, среди всей этой бесконечно меняющейся и движущейся нечеткости и размытости, я выхватил из стоячей реки времени суперпитательный батончик, сорвал с него обертку, прямо как в рекламе, и, впившись коренными резцами в толстый слой шоколада и повязнув в карамели, ощутил вкус—
ощутил вкус—
ощутил вкус—
ощутил вкус—

Коридор

Внезапно я понял, что с конца 90-х, когда я зарегистрировал свой первый почтовый ящик и впервые испытал странную потребность обновлять страницу в ожидании ответа, — с тех пор прошло немало времени. Не то чтобы прям много, но, кажется, досточно, чтобы сказать, что я помню то, что было еще до этого.

Волшебное предынтернетное время, когда существовал мир вещей. Время, когда можно было поступить на физический, а можно — на химический, и узнать точно, какой лучше, можно было только придя и пощупав. Обычные стены против кафельных стен, большие бутылки против маленьких бутылок, полуразложившееся бревно, плывущее по черной воде в настоящей тишине и подлинной пустоте, не прерываемых ни шипением в наушниках, ни короткими радиоволнами.

Когда мне было шесть, и мои волосы только-только начали темнеть, а мой язык только-только научился вырабатывать словесную сажу, когда я только начал улавливать низкие частоты в речи взрослых и стал догадываться о глубинах человеческой печали, над которой меня держал тонюсенький детский лед — в то время почти все было настоящим. Люди еще не научились писать поддельные новости, создавать фейковые профили и заходить на запрещенные сайты через прокси. Когда кто-то врал, у него обильно выделялась слюна, и в уголках глаз скапливалась похожая на слезу, но на самом деле другая, специальная лживая жидкость. Никто еще не мечтал о тысячах подписчиков, не жалел об отправленных сообщениях и ошибках автокоррекции, никто не знал, что это за ощущение, когда твоя бывшая лайкает твой позапрошлогодний приватный пост. Не было маленьких светящихся прямоугольничков, не было непрочитанных уведомлений, зимний пейзаж тек неразрывным однородным полотном от одного желтого окна с зелеными обоями к другому желтому окну с синим абажуром.

Я стоял на скрипучем заусенчатом паркете, ранним и несовершенным методом интерполяции превращенным в гладкую плоскость в пространстве [-1, 1]. Было раннее зимнее утро, я стоял и смотрел, как уходит вдаль подмосковный ландшафт. Вроде бы, не совсем правильно будет сказать: «смотрел, как уходит вдаль», но на самом деле это было именно так, я стоял, а он уходил, я был недвижим, а пространство шло, я откусывал кусочек кожи на нижней губе, а бородатые дядьки с заправленными рубашками из Массачусстесткого технологического, старея и кашляя и исчезая, читали одни и те же лекции по алгоритмам обновляющимся лицам будущих властителей дот ком, фаундеров тек стартапов, си и оу и си ти оу, я сокращал лицевые мышцы в зарождающемся то ли «кха», то ли «апчхи», а четыреста миллионов микроворсинок вздымались и ложились в зачарованных вздохах и возгласах восторга в душной комнате, где худощавый человечек в слегка поношенных кроссовках и водолазке презентовал что-то очень большое.

Из-за своры кучерявых тучек, из-за размеченных скучающими взорами клетчатых занавесок на меня надвигались еще почти неразличимые звуки модема, еще пока не занятые простые адреса еще пока не существующей почты GMail, клацанье больших клавиатур, стоны из зернистой порнухи, шокирующие видео, статистика самоубийств, обновления статуса и фронтальные фотки. На еще только намеченном простым сплошным rgb(0, 0, 1) голубом EGA-шном небе проступали неотвратимые и непоправимые горы интернета, вековые ясени соцсетей и этажи блогосферы, рои писем-разводок от щедрых наследников умирающих миллионеров и все сразу каталожные фото всех когда-либо существовавших интернет-магазинов, сжатые в одну супергорячую сингулярность. Я стоял и сжимал-разжмал кулачки, сопел и раскачивался, не зная, то ли мне идти, то ли остаться, то ли бежать, то ли не двигаться, то ли стареть, то ли оставаться вечно молодым.

Я уверен, что у каждого в детстве был этот момент — прозрачное, яркое, неизвестно какого дня, месяца, года и тысячелетия раннее утро, такое пустое и бесшумное, что почти нежилое, в том смысле, что единственное дышащее в нем — ты, и единственная влага — в уголках твоих глаз. В этом утре, лишенном всяких признаков времени, ты стоишь в длинном размытом коридоре, ты знаешь, что не спишь, и во все стороны от тебя простирается несвершившееся. Ты вдыхаешь — и оно приближается, ты выдыхаешь — и оно исчезает в дымке. В этот момент ты словно видишь жизнь всю разом, но не как целостную картину, а как разобранный пазл, который взорвался и завис вокруг тебя в невесомости. Перегруженный информацией ребенок, проснувшийся раньше всех, раньше самой эволюции и собственной еще не прожитой жизни, которая ворочается в фабричных клубах, куда ты встал, бурчит она, еще утро, ты стоишь, и слушаешь, с распахнутыми глазами и открытым ртом, как все дети, переживающие этот шок, это intro to life, ты слушаешь и не понимаешь, видишь прибой, и не знаешь, что это за океан, читаешь вывески и не понимаешь, что за город, и какой язык, и кто говорит, и только спустя миллиардную долю секунды, пока адроны, лептоны и еще не подтвержденные экспериментально элементарные частицы в отчаянной спешке протискиваются через закрывающийся коридор между было и будет, пока свет от яркой короны солнца пересекает пустоту между горизонтом и твоим бездонным зрачком, заодно проскакивая десять насупленных поколений и четыре с половиной волны эмиграции, — крохотное мгновение, которое для тебя было вечностью, — за окном срывается шапка снега, обламывается сук, ворона толкается сильными лапами, стартует грузовик, сквозняк распахивает дверь, и ты видишь свой результат: четыре утра, первое марта две тысячи сто девяносто шестого. Ваша планета — Марс.

Сегодня не надо в школу.

Первопричина

Когда тебя внезапно накрывает хворь — голова становится тяжелой и постоянно клонится в земле, руки не держат вилку, глаза закрываются и горле встает комок, ты начинаешь глотать твои обычные таблетки и размешивать проверенные порошки. Умные люди, глядя на тебя со стороны, в такие моменты обычно говорят: нужно бороться с возбудителем болезни. Лечить не симптомы, а первопричину.
Если твоя хворь — душевная, то, как правило, это означает, что нужно погрузиться глубоко в собственное детство. Надеть специальный защитный костюм, упаковать все твои дипломы, сертификаты, пухлые трудовые книжки и рентгенограммы грудной клетки в герметичный пакет, который привязать к ноге, как в «Побеге из Шоушенка», и отправиться вплавь по узкой и длинной канализационной трубе туда, где все начиналось.
И, если все сделать правильно, то в какой-то момент второе лицо внезапно превратится в первое, инфинитив окислится до формы будущего времени, которая в свою очередь поглотит квант света, и совершенно натурально станет временем настоящим.
Вот я сижу в просторной гостиной с тремя большущими окнами во двор, комната набита — я не знаю этого слова — ВЫЧУРНОЙ мебелью, выпиленной собственноручно дедушкой, информации слишком много, хочется спать, за окнами бегает переулок, солнечная желтая дорожка с колеями от грузовиков, и по обе стороны от нее — тень, тень. Над моим торчащим из маечки плечом завис квелый домашний комар, на кухне в трехлитровых банках застыл сливовый компот, над дачным поселком выстроились обгрызенные облака, которые ленивый ветер толкал в Ленинград, но утомился, заленился, спустился в камыши и широкие штаны на рыночной площади, а свою работу так и бросил. Я запустил руку в большой сумасшедше залакированный — как и весь остальной интерьер — ящик с игрушками, очевидно, пытаясь найти там что-нибудь интересное. В воздухе пыль, на подоконнике мертвая муха, не сумевшая пережить зиму, в складках занавески сопля, на стекле сложный, как вселенная, рисунок дождевых подтеков и неровности, искажающие дома и деревья за окном, если смотреть через них, закрыв один глаз.
Странное дело, говорит мой взрослый разум, сидящий где-то в верхнем левом углу зафулскриненного подсознания, это повторяется каждый год, ты приезжаешь сюда из своего шумного города в одно и то же время, чтобы одичать на три месяца каникул, открываешь один и тот же ящик, в котором свалены одни и те же предметы, и всякий раз неустанно пытаешься найти что-то новое. Как будто оно могло самозародиться там, в недрах этого неистребимо пахнущего лаком инкубатора… Хотя, с другой стороны, кто знает, что здесь происходило все остальные девять месяцев, пока тебя не было?
Зимой и осенью — да и большую часть весны тоже — на даче никто не жил, она закрывалась на замок, щеколду, доску, крюк, припорку, все эти бесполезные наивные приспособления против суровых деревенских грабителей, уничтожавших их одним взглядом — представителей чужой расы, которые посещали дома нашего садово-огородного товарищества в межсезонье, выбивали стекла и сжирали все на своем пути. Ни в коем случае нельзя было оставлять телевизоры, хорошую одежду, микроволнов— да что ты, боже упаси, бормотала бабушка, пакуя технику в размочаленные коробки, которые соседи помогали им с дедом отвезти в город на уютном грузовичке в обмен на пару банок черничного варенья, — что ты, ничего нельзя оставлять, все вытащат! Отъезд выглядел фактически саморазграблением — куча бытовой техники, нелепо лежащей на все-еще-зеленой траве, стоящий под парами грузовик с тентом и воровато суетящиеся вокруг людишки.
Один из наших соседей как-то решил сумничать и в качестве дополнительной меры безопасности приколотил к калитке кусок фанеры с надписью: «УВАЖАЕМЫЕ ВОРЫ! В ДОМЕ НИЧЕГО ЦЕННОГО НЕТ, ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ЛОМАЙТЕ ДВЕРИ!» Нужно ли говорить, что его дом подвергся особенно жестоким набегам: воры не только сорвали все замки и выбили стекла во всех окнах, но также украли какие-то совершенно бесполезные предметы типа чугунного утюга и бельевых веревок, а затем на протяжении всей зимы ходили в его комнатах по-большому, как бы наказывая его за эту беспомощную попытку обмануть их. Ты кого хотел развести, как бы говорили они ему, как тебе не стыдно.
Игрушки оставались в нашем доме зимовать. Действительно, кому придет в голову их красть? Трудно представить себе вора, копающегося в ящике с детским барахлом, пока все остальные опустошают погреб и выносят технику. Он перебирает холодные деревянные пистолетики, безглазых кукол, бочонки лото, кисточки с засохшей краской и прочую ерунду, как вдруг у него перехватывает дыхание: аркенстон, тот самый магический камень, считавшийся навсегда утерянным. Вот он, тихо светит на него из-за бесформенного комка пластилина и пустой коробки из-под гуаши. Так, так, главное не нервничать. Лех, ну че там у тебя, входит в комнату, поддергивая штаны, другой член банды. Да, ничего, игрушки вот только какие-то, отзывается первый бандит. Голос предательски дрожит. А это че, показывает второй на его оттопыренный карман. Че? Первый опускает глаза и видит, что камень начал ярко светиться, и его видно сквозь куртку.
— Че? — повторяет он, чтобы выиграть время, его рука тянется к ножу.
— Через плечо! — рычит второй и бросается на него. Они сцепляются в рукопашке, катаются по полу, душа и кусая друг друга, пока наконец один из них не падает замертво.
Второй победоносно поднимает к свету сокровище, проецирующееся в нашу реальность как грязноватая резиновая уточка с забитой плесенью дыркой, и шепчет жадными губами:
— Моя преллллесссссть!
Само собой, никто ими не интересовался, и их спокойно оставляли в доме на зиму в массивном шкафу, где они дожидались своего хозяина под слоями глубокого ленинградского снега.
Для меня дача была территорией вечного лета — я просто не мог представить себе, как здесь выпадает снег, и зеленые холмы превращаются в мертвые сугробы с торчащими из них колышками заборов. Однажды, когда я навещал бабушку с дедушкой на Рождество, мы решили съездить посмотреть на поселок зимой. Ванечка же никогда не видел, говорила бабушка. Дед сопел и безразлично смешивал краски на палитре. Выражаясь современно, я был в шаге от разрыва шаблона. Мы взяли с собой целую сумку бутербродов, термос с чаем, банку варенья и отправились на Витебский вокзал. В этот день случился транспортный коллапс — троллейбусы были набиты битком, трамваи ходили с интервалом 40 минут, в течение которых пенсионеры на остановках превращались в укоризненные ледышки, в метро кто-то прыгнул на рельсы, и нам пришлось пересаживаться на временный автобус, который злой предпраздничный люд брал штурмом. К тому моменту, когда мы прибыли на вокзал, божественные бутерброды в бабушкиной сумке превратились в кашу, а дедушкино терпение было на исходе.
Едва мы сели в пустую и холодную электричку и отъехали от города на пять остановок, в вагон ввалилась компания подвыпивших гопников, которая стала сопеть, гоготать, вырабатывать яд и голодно поглядывать в наш угол — на единственное занятое тремя замурхышными пассажирами сиденье. Когда за окном, успевшим практически полностью зарасти морозными узорами, показались вывески с названием последней перед большим лесным перегоном станции, дедушка резко встал, костлявой рукой взял меня за локоть — я подцепил бутербродную сумку — и твердо сказал: «Наша, выходим». Он опустил меня на платформу первым, затем вытолкал бабушку, и, наконец, споро, по-военному, спрыгнул сам. В стекло тамбура за его спиной ударилась кожаная гопническая голова, лязгнул кремень зажигалки, хрустнули уродливые челюсти, схватившие пустоту. Было очевидно, что мы попытались создать парадокс и наткнулись на закон природы: невозможно попасть в страну вечного лета зимой.
Моя дача была отдельной системой координат, где время каждый раз начиналось с нуля, солнце каждый раз вставало из одного и того же просвета между деревьями, и водитель грузовика с газовыми баллонами год за годом выкрикивал одно и то же ругательство, попадая колесом в сточную канаву возле наших ворот. Я прибывал туда на прямом сверхсветовом поезде, соединявшем московскую действительность с ее ранними девяностыми, средними девяностыми, пустыми полками, танками и золотыми часами на толстых руках — все это — и дачную безвременность с ленинским дворцом пионеров, лодочной станцией, деловитыми пешеходами по обеим сторонам двухполосного шоссе и светлой большой комнатой с самодельной мебелью.
Вот здесь, где-то в этом моменте, в этом кубе пространства, между взвившихся пылинок, молекул освежителя воздуха и вирусов ветрянки, фрагментов отмершей кожи и застывших на обоях сложных теней, спрятана первопричина твоего взрослого душевного кризиса, подсказывает всплывающей подсказкой недремлющий разум. Она проста, как два атома кислорода, соединенные двумя двойными связями с атомом углерода, вместе с другим микроскопическим хламом выходящие из твоего приоткрытого рта, как четырехмерная дверь, как бесконечность вселенной, как все твои дни рождения, справленные в параллельном мире и потому не прибавившие тебе лет — как логическое следствие из всех выкладок Эйнштейна, очевидное любому годовалому ребенку—
Моей дачи сейчас уже нет. Ее продали в начале 2000-х, и новый хозяин снес дом вместе со всем, что в нем находилось. Как и полагается пространственно-временному феномену, она растворилась в атлантико-континентальном воздухе Ленобласти, равномерно расползшемся по заселенным холмам, шоссе и оврагам — то зеленым, то мертвым, то теплым, то обледенелым. Единственное, что от нее осталось — это маленький вырезанный из времени и пространства куб — светлая комната с тремя окнами, лакированной мебелью, нарастающим свистом чайника и зацикленным шумом шоссе, где между неподвижных частиц пыли и незаконченных лучей молодого солнца сижу я, ранним утром своего дня рождения, в самый разгар июня, на пике летнего солнцестояния, сижу и отчего-то продолжаю копаться в ящике с игрушками, словно ищу ответ на какой-то ключевой, взрослый, практически вселенской важности вопрос.

Прошлое

Никогда не задумывался — где твое прошлое?
Где лужи, валенки, высокие горки, талоны,
Твои и ее бесчисленные версии
Где все эти щербинки асфальта, в которые заходила река апрельской грязи,
В которой, в свою очередь, отражались девятиэтажки,
В которых, в свою очередь, тренировались на татами такие же как ты блондинистые букашки
И парни постарше, от которых стоит держаться подальше
Хотя попробуй тут, когда он крепко держит тебя за отворот кимоно
И бросает
 
Планета
Бешено вращается
В пустом клетчатом пространстве
Наполненном для сохранения логики концертом для фортепиано №5 и темной энергией
Которые заставляют все расширяться
Ускоряться
И постепенно отдаляться
Безо всякой цели
Без обязательств
Без регистрации
Без начала
Без точки в конце
Потому что ничто
Это же не точка
 
Пока вихри случайности
Пляшут в твоих волосах и твоей личной замороженной луже
Над которой ты завис закутанный в ну пусть февральской стуже
Ранних 90-х
Поздних 2000-х
Зрелых 10-х
Невозможно определить точнее из-за низкого разрешения
Нашей несовершенной технологии
Но мы постоянно работаем над ее улучшением
И вы можете поддержать нас в нашем кампэйне на кикстартере
 
Так где ты говоришь твое прошлое?
Где вот эта вся мелочишка, эти одноразовые шприцы и бензиновые кольца
На поверхности коричневой воды
В которую ты смотришь тяжелея мокнущим валенком
Большие дяди пишут учебник разворачивают историю так и сяк
Определяют течение событий и задают тренды
Инвестируют тысячи и сотни тысяч
Миллионов разумеется
В течение древнегреческой реки Леты
Но в конечном счете
Все что было
Все пройденные эпохи
Без монтажа и в full HD
Почему-то оказываются сконцентрированы в одной точке
С рюкзачком и нелепым помпоном
Скачущей на неточной шкале любительской машины времени
Где-то между двумя и тремя тысячами
В причудливом вихре
Посередине кофейной чашки
Где смешивается все и ничто

Космос

Я люблю космос за то, что он всегда работает. Не в том смысле, что написал про него и получил тысячу лайков, а в прямом — как большая трансформаторная подстанция. Ты можешь вытянуться на своей широкой постели, выключить свет, вытащить наушники и опустить механические рольставни, закрыть глаза и медитативной техникой заглушить остаточный уличный шум. Но космос всегда будет снаружи, вокруг тебя, твоих важных рукопожатий, органических бананов и медленно остывающей тачки на нулевом этаже.

Я иногда думаю о том, как звезды, постоянно двигаясь на огромных скоростях, умудряются оставаться в одних и тех же созвездиях, пока мы тут изобретаем колеса, колесницы, двухколесные велосипеды и умные поезда на воздушной подушке. Бежишь так, роняя соплю на растресканный южный асфальт, с утреннего воркаута, сбивчиво втягивая и выдыхая нелегкий атмосферный воздух, которым за тебя научились дышать маленькие безмозглые точки два с половиной миллиарда лет назад, который за тебя смешали зеленые деревья и подогрели обильные солнечные лучи — так что тебе осталось только втянуть, усвоить и шумно высморкаться (перед этим воровато обернувшись, чтобы убедиться, что вокруг нет свидетелей) — семенишь псевдоспортивной трусцой и вдруг вспоминаешь, что где-то очень далеко у тебя за спиной в прозрачной пустоте висит, кипит, никуда не уходит безразличный и аполитичный водород.

Переходишь на шаг за два квартала до своего гетто и начинаешь ползти вверх по щербатому холму, отталкивая предыдущую плитку и наступая на следующую, сгибаешь к себе растущий из-за горизонта твой милый дом с его асимметричной калиткой и высоким закопченным потолком, крутишь что есть силы свою планетку, обернутую в тропические циклоны и транссибирские рельсы и затерянную в рукаве беззвучной темной матери.

Длинные нитчатые водоросли тянутся к поверхности чужой воды, великие вожди с лицами, чуть-чуть непохожими на человеческие, совершают исторические переходы через снежные шапки, вполне сошедшие бы за вершины Альп, высшее общество восторгается изобретению, чем-то напоминающему паровой двигатель, падают листья, сжимаются легкие, растут кристаллы, пока ты давишь на дверную ручку.

Солнце выкатывается из-за фабричной трубы, ты теряешься в подъезде, омываемом автотрафиком, телефонными проводами и сезонными маршрутами птичьих колоний, которые бесстрашно пересекают американский туман между турецкими и британскими авиалиниями. Большие огненные шары продолжают бешено вращаться и и ускоряться, сталкиваться и сливаться, взрываться и выгорать, умирать и коллапсировать, превращаясь в черные дыры, не прекращая светить бесчисленному множеству молодых художников, поздней ночью торчащих над жилым ландшафтом и задающих свои вечные вопросы.

Multiverse

My way from home to the office lies through the dense city outskirts, littered with food packaging, crushed tin cans and cardboard bits scattered across the dark asphalt. I move past yet naked spring trees, rigid factory buildings towering on the horizon, pulpy green hills, someone’s deep wrinkles and soft hairs waving in the air. Right here in my hard seat, slightly bent over my phone, I’m being carried an insignificant distance on the surface of this old planet as misshaped moons keep hovering over the empty Martian seas.

Everyone is static. There is no movement in the corner of the driver’s eye. She stands in her cabin, in front of her wheel, her glance strictly parallel to the shiny lightrail, lips slightly open in attempt to phrase the unphrasable. There is no next stop, this route is not going to end, this highly improbable quantum state is going to last forever in the the vast backyard of the filthy multiverse.