Селфи в туалете

Когда ты пилишь селфи в туалете, ты не знаешь наверняка, откуда
В каком состоянии
С какой щетиной
Во впадинах бледных или на округлости розовых щек
Ты будешь смотреть на него из будущего
Отсутствие этого знания на самом деле сказывается на том, как ты смотришь в камеру
Ты можешь не замечать, но оно там
В прикрытых / распахнутых / немного кислых / оживших глазах
Часть тебя действительно смотрит в зеркало, чтобы убедиться в том, что выражение лица не полный шлак
Что все многочисленные естественные сочленения и механические пустоты
Правильно расположены относительно друг друга
Чтобы не допустить утечек чувствительной информации
И перекрыть пути дедукции
Острым пытливым сознаниям две тысячи десятых

В то время как одна часть продолжает жарить пикчи
Другая — гораздо большая — о которой ты, возможно, даже не подозреваешь
Actually
Сидит в нарушаемой звуком шаттера тишине черепной коробки
И спрашивает
Кто это?
Кто на меня смотрит?
Это ты что ли, а?
Тот же самый?
Все хорошо?
Или все плохо?
Ты выжил?
Нет?
Что случилось?
Что мне нужно сейчас делать?
Скажи, что я должен прямо сейчас предпринять
Чтобы избежать этой жопы, из которой ты на меня глядишь
Я не знаю, почему, но мне кажется, что ты в жопе
Нет?
Подожди, значит—
Это ты смотришь?
Мне сложно понять, потому что вы оба как бы схлопываетесь в точку
Плюс еще этот стоит тут и щелкает без перебоя
Забавно, что это немного напоминает мне тот эпизод на даче — я сижу на корточках, рядом сестра, сзади мальчишки с переулка, чуть поодаль девчонка, которая мне нравилась
Дедушка говорит: «Сейчас вылетит птичка», или, в его более поздние годы — «Чи-и-из»
И я гляжу в эту черноту
Против воли отдаю ей свою клеточку
Свою полоску и расстояние от пяток до макушки
Бурную зелень сарай грабли шиповник живность ветер цветущую летнюю природу
Все это внезапно приобретает скорость света и устремляется к точке в вершине конуса
Где дедушка говорит: «Готово»
И затвор делает «щелк» — только не так вот фальшиво, а по-настоящему
И я слушаю оставшийся поселковый шум
Слишком сложный и неповоротливый для того чтобы передаться вместе со светом в будущее

Слышишь
Я спрашиваю
Так это, значит, ты?
Ты, счастливый и хорошо одетый?
С черной бейсболкой на светлой голове
Выложившийся в зале и хорошо отдохнувший
Давно отказавшийся от сладкого и мучного
Терпящий пять g внутри космического челнока
Ты смотришь на меня?
Ты говоришь со мной?

Sorry, you’re breaking up—
Say it again?
Hörst du mich?

И, когда ты наконец останавливаешься, удовлетворенный результатом
Или просто смирившийся с тем, что
Это выражение застывшего ужаса — видимо, просто часть твоей личности
Потому что оно присутствует на всех 84 фотографиях, включая те, что в очках и с опущенным капюшоном
Ты говоришь, да пошло оно все
Убираешь телефон в карман своих поношенных треников
Выходишь из туалета и идешь на пробежку
В неразрешенные сплетения многоуровневых улиц
Спящего под тушей тумана прибрежного города
В толще почти случившихся / только что ушедших / все еще возможных / еще не прочитанных / уже маловероятных / чисто теоретических вселенных

Saved Game

Когда я думаю о том, как устроен мой день, как я организую свое рабочее время и борюсь с вездесущей прокрастинацией, у меня порой возникает стойкое ощущение, будто бы я живу в компьютерной игре. Как если бы мой родной город в Подмосковье, недавно переставший существовать и схлопнувшийся в одно целое с другим, более крупным соседним городом, был самым первым, подземным уровнем, который я упорно пытался пройти на протяжении 20 лет, постоянно то проваливаясь в пропасть у самого выхода, то попадая под клинок жирного стражника в военкомате, то не набирая нужных баллов для иммиграции по программе Skull Select, то банально отвлекаясь на льющуюся из зеленоватой бутылки струю портвейна «777» и теряя фокус на геймплее.

Однако, что бы в моей жизни ни происходило и как бы далеко я ни углублялся в дебри отношений, разборок и безделья, все равно рано или поздно что-то возвращало меня в холодный двухмерный лабиринт с его дрожащими плитами и тяжело бухающими дверями, где я больно падал коленями на мраморный пол пустого актового зала, жесткие маты боксерского клуба, покрытую инеем весеннюю землю района Ростокино возле гнутого турника и начинал все сначала с тремя бледными сердечками, горящими внизу экрана в разных разрешениях, освещениях и дизайнах, но всегда с одним и тем же смыслом: количество попыток, которое у тебя есть, пока не вспыхнет окошко «GAME OVER».

И вот, когда я достаточно набил руку в перепрыгивании канав с ядом, скакании по головам низколобых плюющихся желчью монстров и спасении хорошеньких заложниц, в карабкании по отвесным стенам осенне-зимней депрессии и прицельной стрельбе по выпрыгивающим из-за каждого угла моментальным уведомлениям, когда я наконец разгадал этот трюк на предпоследнем экране — ну, знаешь, когда ты стоишь на подоконнике пятнадцатого этажа, и, вроде как, дальше некуда и назад тоже тупо, но там надо, оказывается, подпрыгнуть вверх и нажать башкой невидимую секретную кнопку в потолке, после чего перед тобой появится висячий мост, по которому ты побежишь, шатаясь от внезапно свалившейся на тебя—

Я подхватил свой рюкзак, еле успев запихнуть в него ноутбук и двойной сникерс, и помчался по пустому шоссе в аэропорт «Внуково», по раскачивающемуся мостику в чрево большого «Боинга» вместе с сотней разноязыких пассажиров, часть из которых летела по путевке, часть по работе, а несколько — и я сразу узнал их по сосредоточенным и слегка как бы немного ошарашенным лицам — были такими же, как я, игроками. Они точно так же, как я, в этот самый момент совершали свой нечеловеческий разбег перед финальным прыжком с материка A на материк B, где, если ты все правильно рассчитал, твои руки и твои ноги и твои пальцы должны будут четко приземлиться на самый-самый скользкий краешек твоей пахнущей свежей краской, мусором и марихуаной, влажной, скользкой и покрытой многими слоями нечистот, но все же узнаваемой мечты: тяжелой металлической решетки, возле которой сто лет назад чьими-то трудолюбивыми руками была приколочена табличка: «Level 2» — что позже, после того, как я протер затуманенные шестнадцатичасовым перелетом глаза, оказалось «La Salle Ave», но сути это не меняло.

Все, кто играл в классические аркады, знают это чувство, которое ты испытываешь, когда наконец попадаешь на новый уровень, доселе виденный только из-за плеча более продвинутых игроков. Все иначе, все по-другому, вокруг тебя новые ландшафты и новые монстры, новые ловушки и новые преследователи, новое оружие и новые сокровища. Едва успев освоиться, я бежал по непривычным крутым холмам с раскачивающимися от океанического ветра незнакомыми деревьями, прежде встречавшимися мне только на фотографиях и в клипах, перепрыгивал с одной двигающейся платформы на другую двигающуюся платформу и переходил на красный вместе со всем испаноязычным комьюнити, лавировал между уходящими в бесконечность полками с миллиардом разновидностей арахисового масла, силясь найти простейший
ну скажем
рис
или
например
гречку
Я обменивал монетки на мощные пушки, вооружался новыми словечками
собирал выброшенные на песок ракушки
и валяющиеся на обочине шишки
и сам того не замечая
становился лучше
выше
сильнее
Однажды, блуждая взглядом по солнечной долине, выстланной одноэтажным слоем моего родного гетто, я вдруг опустил глаза в левый нижний угол экрана и с удивлением обнаружил что сердечек уже не три, а семь. What the— начал я и вдруг подпрыгнул — так высоко, как никогда раньше не получалось. Что за— продолжил я, и с ошеломлением понял, что мне стала доступна функция сохранения. С тех пор я отчаянно жал на эту кнопку на каждом углу, на каждой заправочной станции, каждый раз, когда мне улыбалась продавщица, а это случалось каждый, я нажимал «Сохранить», не жалея дискового пространства, в каждом солнечном до неправдоподобия моменте моего безоблачного студенчества я считал: «сто один, сто пятьдесят, two hundred», я сбрасывал счетчик, и начинал опять.

На набережной блестящей чистотой вилл
Под мостом в бомжовских палатках и в тесноте цветных нейборхудов
На каждой улице и в каждом окне обитали Супер Марио, командир Кин и Снейк Логан
Они смотрели на меня одобрительно и осторожно из-за пиксельных занавесок, попивая пиксельный кофе
Они все были давно женаты
Успешны в бизнесе
Некоторые на пенсии
Другие тяжело больны
Они словно говорили, chill, bro, расслабься, не спеши

И, как это часто бывает, в самом нелепом месте — там, где, знаешь, такая небольшая комнатушка, душно и звучит приглушенная как бы контуженная Леди Гага, за столом сидит мужик в пиджаке с широкой физиономией и бейджиком «иммиграционный адвокат», он говорит тебе по-русски: «Присаживайтесь», ты ставишь в угол свой pogo stick, он спрашивает: «Чем могу вам помочь?», ты что-то рассказываешь, на очень-очень быстрой перемотке, во время которой с твоего тела сходят десять кг, а у него немного съезжает челка, потом камера переключается на крупный план, и твои губы артикулируют: «…то есть, без шансов?», а его, поджатые в ниточку и слабо искривляющиеся, как бы показывая amount of fucks, повторяют: «Без шансов», после чего — другой план — его глаза смотрят на часы, которые отсчитывают время платной консультации, стрелки делают «Тик», ты встаешь со стула, берешь вспотевшими руками свою амуницию, делаешь прыжок, еще один, и у самой решетки выхода внезапно проваливаешься в бездонную пропасть.

Когда я приземлился во «Внуково» в январе 2018-го, в самую жесть и самую жопу и судорожь московской зимы, я думал, что это все. Несмотря на долгий перерыв, я сразу узнал это чувство — когда ты ударяешься коленками о бетонный пол, встаешь и отряхиваешь шаровары после болевого шока, и внизу экрана мерцает последнее сердечко. Я знал, что пройти первый уровень с одной жизнью — практически невыполнимая задача, и я слышал, как начали лязгать мечи моих стражников и механические ножи в миле от меня, стоило мне шагнуть за линию пограничного контроля. Это чувство, когда ты забыл сохраниться перед главным боссом, шутил мой ошпаренный мозг. Все будет хорошо, говорила мне моя отнявшаяся печенка. По багажной ленте ползли чужие чемоданы, среди которых я искал свой бластер и свой меч. Рядом маялись помятые пассажиры и вялые таксисты, к высокому потолку поднималась разреженная смесь слабых запахов и неопределенных эмоций, медленно растворяющаяся в инертном пространстве спящего терминала. Внезапно рядом со мной вспыхнула вывеска небольшого салона связи, я подумал, что у меня нет московской симки, и—

Последним, что я запомнил абсолютно отчетливо, были губы продавца-консультанта, как-то слишком артикулированно и немного неприязненно произносящие: «Мужчина, ваш чит-код: IDDQD IDKFA. Пожалуйста, запомните его и используйте для активации тарифа «Бессмерт—»

Дальше были высокие сосны замкадья, многоэтажки Северо-Востока, чудовищные развязки Ярославского шоссе, огни бизнес-центров, глубоко посаженные глаза трудовых мигрантов, мягко хлопающие двери тачек и тонкие чулки Юго-Запада, слова «invitation» и «job offer», раскатывающиеся чужеродным эхом по углам тускло освещенной коммуналки, салон автобуса, сюрреалистически растянутый резиновой трубой от метро до проходной посольства, переминающаяся с ноги на ногу очередь в утренних сумерках, жест «Следующий», мерцающая половина сердечка, примерзшие к самокату пальцы, длинный разбег по шатающимся плитам, зеленый коридор, знакомая предательская мысль: «Тщетно», толчок слабеющими ногами—

Loading Saved Game…

Два самых больших числа

Два почтовых индекса засекреченного городка ракетчиков
Два самых больших числа моего морозного и пустоватого детства
141090 и 141092
Дом напротив школы и дом на берегу пруда
Сколько всего уместилось в двух единицах
Двух итерациях бесконечного цикла
while (i = 15)
Где i твой возраст когда впервые увидел звезды в телескоп
Футбольное поле
Лед ломкий
Кулачки в варежках
Пальцы скрюченные от мороза
Но это все неважно потому что вот он встает над горизонтом красавец хоть и размытый любительской оптикой Марс
Исключенный из этой тусклой системы координат
Постепенно обнаруживающей свою непригодность для тех кто мечтает и тех кто нежен
Вот он висит над еще не обжитым пейзажем твоей только начавшейся вечной жизни
Еще не сдающейся квартирой в панельном доме напротив школы
Где позже ты будешь жарить молодую учительницу биологии
Которая еще пока не разведена
Не замужем
И вообще девственница
Хоть и старше тебя на десять лет
Ты озираешься
Ларьки ракушки вкопанные покрышки двор ворота
Первый супермаркет где пока еще не дают брать руками товар но у продавщиц уже есть бейджики на форменной одежде
Еще был кажется 141089 густой совсем неразбавленный детский садик
Желтый от каши с маслом компота омлета слепящего электрического дневного света
Настолько насыщенного новыми впечатлениями вещами
Такого концентрированного что почти твердого
Жизнь вообще не кончается
Если кто не знал
Она просто становится жиже
Плотно прижатые друг к другу кристаллы разделяются
Превращаясь в прозрачный раствор
В котором все дом
Все футбольное поле
Молекулярные цепочки неутомимый ксерокс очередь в посольство окно номер четыре оушен бич
Не ограниченный емкостью жесткого диска сизый океан
В котором ты
И ты плюс один
И съемная квартира
С бабушкиной мебелью и девичьим порядком
И где-то между разрозненных атомов недосмотренных эпизодов «Друзей» и неотправленных сообщений
Между первым марта девяносто второго и двадцать восьмым февраля три тысячи если вообще еще считается восемнадцатого года
Плавает неделимый
Немеркнущий Марс
В эйч ди

Какао

Вечер субботы. Декабрь, ранние сумерки, сухие листья и обертки от шоколадок, волочащиеся по пустым улицам — вниз-вниз под горку, вниз, к блестящей трамвайной рельсине. Толстые птицы, нержавеющие пикапы моделей 70-х годов, нестареющий блондин-квортербек в комбинезоне автомеханика, его жена, их дети, большое небо, хорошо изученные североамериканские звезды.

Я вышел на балкон подышать, стою с чашкой какао, вдыхаю прохладный воздух, выдыхаю негорячий пар. Демисезонная парка и тонкая вязаная шапочка вполне надежно защищают меня от калифорнийской зимы, приближающейся к своей экстремальной точке: плюс девять градусов Цельсия после захода солнца. С соседнего участка, из-за плетня и плотных листьев лавра, доносится заводная мелодия, громкие радостные возгласы, хлопки в ладоши и счастливые повизгивания — в мексиканской семье, очевидно, справляют чей-то день рождения. Они поют на неизвестном мне — наверно, единственному в этом нейборхуде — языке, поют очень стройно, с красивой гармонией: один голос на терцию выше другого. Ни тот, ни другой не лажают, аккордеон заливается жизнерадостным соляком, контрабас ровно и без лишних отступлений выводит простую гармонию: один — три — один — четыре, один — шесть, пять — один. И по новой!

Беззубый рот стодвухлетней бабульки выкрикивает что-то по-испански, в хитрых морщинках вокруг глаз угадываются солнечные дни на террасе в Тихуане, сиеста, начало времен, любовь, песчаные волны пустыни Соноры, легализация и ассимиляция, в пластмассовый стакан ввергается поток черной шипучей кока-колы, резвые молодые зубы откусывают разом пол-сникерса, и розовые молодые губы бесстыдно растягиваются в улыбке, обнажая неподвластную кариесу эмаль и непрожеванные частички орешков с полосками шоколада, вамос, вамос чикос, вырывается из красной напряженной гортани, которая уводит глубоко в организм, где текут соки и сталкиваются заряженные частицы, вершатся судьбы съеденных белков, жиров и углеводов, создаются новые и разрушаются старые химические связи, зарождаются и разбегаются во все стороны маленькие электрические импульсы, собирается из почти что ничего, из одной пучеглазой клетки и другой бесноватой клетки зародыш, у которого все тело — хребет, потом все тело — рот, потом сердце, потом они разделяются, и он начинает шевелить то одним, то другим, вызывая слабое свечение на плоском экране, вызывая громкие хлопки и яркие вспышки в черных небесах, отражающиеся в черных глазах, полных радости и смешанного с ней испуга, и еще одного, какого-то очень сложного компонента, на синтез которого в лабораторных условиях ушли бы, наверно, сотни, если не тысячи лет.

Она спрашивает по-испански: «Ты что?» А он — на автомате по-английски — отвечает: «Да не, ничего, просто». «Что — просто? — не отстает она. — Ну скажи. Мне важно знать, о чем ты думаешь». О тебе, отвечает он застывшей маленькой статуэткой, о том, как мне с тобой хорошо. И мне хорошо, совсем уже невидно отвечает она. Она прилипает к нему головой — одна точечка к другой точечке, по мере того, как камера продолжает подниматься, и под ней стягивается паутина из мерцающих огоньков одного квартала, четырех кварталов, целого района, цветастого гетто, вывалившего сонную лапу на заброшенное фабричное побережье. Антенны и строительные леса высотных зданий косо входят в фрустум и сливаются с кусочком материка, переливчатым и пестрым, будто праздничный торт, камера поднимается все выше и выше, обнаруживая кривизну поверхности, легкую затуманенность поля зрения, формирующиеся циклоны и уже прошедшие вчерашние дожди, кусочки северокорейского спутника и полоски на шевроне командира экипажа МКС. Невесомые люди в белых громоздких костюмах проводят сложные механические манипуляции, вися кверху ногами над тонюсенькими реками Сибири, они отражают своими надежными шлемами злое радиоактивное Солнце и медленно двигают человечество вперед, one step at a time, они — люди — плавают в прозрачном безвоздушье, она — Земля — блестит им своими синими океанами и красуется своими густыми облаками, камера продолжает удаляться в сторону Марса, постепенно набирая скорость, постепенно нарастает симфоническая музыка, своей торжественностью и меланхолией похожая на позднего Циммера, — если прислушаться, она основана на той же chord progression, что та незамысловатая мексиканская песенка back on Earth, one — three — one — four, one — six, five — seven, да, вместо первой ступени — седьмая, так монументальнее, так пронзительнее, так неумолимей, камера восходит над Юпитером, становясь в один ряд с его спутниками, на секунду отсылая к Стенли Кубрику, которого тут, между холодными и тусклыми небесными телами Ио и Европой, никто не знает, хотя бы потому, что здесь не развит такой глагол, как знать, поскольку для знания нужен органический субстрат, на который можно было бы его записать, как на магнитофонную пленку, да, а здесь весь субстрат — холодный камень и лед, ледяной камень и снег, каньон, кратер, нефтяное озеро и снова снег. Не зависая надолго над поверхностью юпитерианских лун, камера уносится в глубокий космос, развивая скорость, близкую к околосветовой, проползает тонким пунктиром к границе гелиосферы, пересекает ее и вперивается в межзвездную черноту, не заполненную ничем, кроме бесконечно перемножающихся гигантских чисел.

Бетельгейзе светит из-за высокой сосны и прячется среди снующих туда-сюда самолетов. Я перевожу глаза с созвездия Ориона обратно на соседский дом, где шныряют за клетчатыми занавесками быстрые мексиканские головы и головки, мелькают пустые бутылки и полные тарелки, кружки пива и слайсы пиццы. Симфония стихает и уступает место сан-францисской ночной тишине с редким случайным грохотом мусорного бака или взревом мотоцикла. На дне кружки плещется какао. Прохладный воздух наполняет легкие. Космическая станция уходит за горизонт. Кажется, кто-то смеется или всхлипывает — не разобрать. Басы из промчавшейся машины рассеиваются в пространстве, не достигая границ района. На дне кружки плещется какао. Пар идет изо рта. Мирно светят фонари. Тянется голоцен.

Use Other Door

сложно сказать, с чего начинается это чувство
но, когда оно приходит, ты точно знаешь, что это оно
у него есть разные предвестники — например, поросшая травой плитка на дне бассейна,
или пустая скамейка на замерзшей аллее Рождественского бульвара
но нельзя сказать наверняка

ты начинаешь подбирать ключ к еще не до конца сформировавшейся замочной скважине
это твоя тетрадка по физике из шестого класса?
это имя учительницы химии, которую ты мысленно трахал среди колбочек и порошков?
нет
это твоя осанка на уроке литературы, когда ты знаешь, что тебя будут хвалить?
нет
это мартовский снежок, летящий в виду застекленных балконов?
попробуйте снова
это нежность первого надкушенного пирожного «картошка» из чуть было не закрывшегося перед твоим носом военторга?
вы превысили число попыток,
попробуйте снова через час
щит!

когда твоя страна уходит из-под ног,
ощущаешь легкое недомогание
особенно когда страна
это такой маленький куб пустоты, где малоизученные силы и течения
собрали в одном месте абсолютно случайные предметы, как-то:
змейка радужная
лизун
вкладыши от жвачки «Турбо»
прочее
и из всего этого магическим образом вдруг выстроились нелепые, чрезвычайно неуклюжие и почти бредовые, как
я не знаю
брови из спичечных головок
но тем не менее узнаваемые очертания таких фундаментальных понятий как
любовь
добро
равенство
щедрость
мама
папа
я учился патриотизму протягивая талон сисястой тете в столовой
и говоря полным недавно освоенных ротических «р» ртом
ОДИН СНИКЕРС ПОЖАЛУЙСТА
это было все чего я хотел
и это был момент истины
как выхваченный лучом закатного техасского солнца вихор на голове мальчишки ловящего
первый в своей жизни бейсбольный питч
это была она
родина
почва
идентичность

и теперь когда ты сбежавшая лабораторная крыса
выросшая и умудрившаяся выжить в условиях невесомости
перемещаешься с одного побережья Атлантики на другое
от рябящих в глазах одинаковых пятиэтажек с дизайнерским застеклением
к рябящим в глазах проджектам угловым магазинам истошно вопящим темненьким новорожденным

вот тут неожиданно начинают действовать ваще совсем неизученные силы
тут только и начинает давать реальные данные
твой затянувшийся космический эксперимент
в центре которого ты извивающийся от боли
на острие своего горящего теплой декабрьской ночью браузера
с тысячью открытых вкладок
в каждой из которых opportunity
и в каждой сотой шанс
но достоверно неизвестно в какой
и для того чтобы понять надо прокликать все

я знаю это тяжело
как бы обращается к тебе
тот кто все это начал
неимоверными усилиями складываясь в подобие бога
из скупых атеистических винтиков скоб и пластин
собранных по сусекам твоего подсознания
змеек фишек вкладышей чего еще

вот он висит перед тобой
над как будто покосившимся пейзажем в духе Босха
всеми этими крышами окнами шишками
дышит
всеми этими открытыми звездам и пыли альвеолами
впитывает
склоняется
насколько это возможно учитывая чудовищно сложные искажения времени и пространства
трансляции предметов между системами с разным количеством измерений
почти касается тебя
создавая ситуацию максимально приближенную к той секунде когда ты лежал в кроватке и смотрел на размытые силуэты еще не создавшегося города твоего рождения
плавающие за двойным стеклом
вбирает в себя все твое небольшое прошлое и, вложив всю свою силу в одно движение,
бросает тебе подсказку
которая вспыхивает и тут же гаснет
блеклой нотификацией в углу глаза
у самой границы периферийного зрения
где теплится груда рождественских огней

я знаю тошно
как бы мотивирует он
но ты сможешь
ты сможешь
и в следующий момент распадается на даже не частицы —

на невероятные значения
волновой функции
не выигрышные билеты
не выпавшие шансы
пустые бутылки
крышки
зашторенные окошки

и когда шум улицы снова наполняет твои уши
руки карманы куртки
влага припухшие от сосредоточенного нетворкинга глаза
ты делаешь остановку в непривычном месте прогулки
читаешь
use other door

Флот

Пришел в бухту. Поглазеть на заброшенный завод, остановившиеся краны, прошуршать кроссовками по отданному чайкам и собаководам побережью. Ощутить попой холодный камень, надвинуть на уши шапку, залипнуть на стоящих в заливе сухогрузах с яркими фонарями. Когда ты сидишь вот так, на черной техногенной кромке между практически слившимися в одну массу небом и водой, эти корабли на горизонте становятся похожи на инопланетный флот, который висит над какой-то странной, незлой синевато-серой бездной и бесконечно жжет свое цветное горючее.

Десятки маленьких, средних и крупных НЛО парят вокруг тебя, умостившегося на разрисованном жителями гетто бетонном блоке, и словно говорят, ну, давай уже, сколько можно. Мы не можем вечно тебя ждать, говорят они, ты же понимаешь. У нас, в конце концов, тоже ограниченные ресурсы. У нас, между прочим, тоже есть своя инопланетная жизнь, семья, друзья, развлечения. Мы, вообще-то, не подписывались под тем, чтобы торчать в этой вашей глуши и ждать, пока один упертый человечек примет свое судьбоносное решение. Ну! Спору нет — тут и правда порой очень хорошо, вот этот вот прозрачный воздух, теплый ветер, все эти симпатичные девчонки, смешные хештеги, вся твоя любимая музыка на шаффле во время пробежки на голодный желудок, нелепые диеты и статьи в «Сайколоджис», шапки с логотипом The Stooges и узкие джинсы — это все очень мило и нам тоже по душе, но нужно уже делать выбор. Мы устали. Ты устал. Тебе пора домой, на твою родную планету, где тебя ждет твоя нация, твоя атмосфера, твоя привычная экосистема. Мишн экомплишд. Понимаешь? Мы висели над оттаивающей Петроградкой, между черным небом и черной Невой, подмигивали твоему деду, пока он рисовал нас маслом, а потом щелкал на свой «Зенит», мы отражались в водах Белого моря, на которые смотрел с красной точечкой у рта его дед, мы звали его, а он не шел, он говорил, нет, у меня еще тут полно дел, мы ждали его, а он все стоял и курил, курил и курил на своем обрыве, мы всячески сигнализировали твоему далекому англоязычному предку, свесившему ноги с почти неразличимого в средневековой ночи моста, но он был упертым, точь-в-точь, как ты. Честно, Вань, у всего есть свои границы. Летим домой. Пора.

Я поднимаюсь с камня и отряхиваю джинсы. Стало совсем темно. Со стороны моста долетает слабый, неразделимый на составные части шум субботнего вечера в городе вечной весны, бесконечных диджитал-стартапов и безумных цен на недвижимость. Солнце методично прожаривает своими лучами скрытую под моими ногами бодрствующую сторону Земли. Я бросаю взгляд на тусклую полоску горизонта, за который уходят баржи и сухогрузы. You look tired, говорит мне идущий навстречу дедок с крохотной псинкой на поводке. I am, sir, — отвечаю, — it’s been a long day.

Картинки

В детстве у меня была книжка «Революция 1917 года: рисунки детей-очевидцев» — как выясняется теперь, коллекционная — ее издали в середине 80-х тиражом всего 6000 экземпляров. А я драл и тормошил ее как хотел, ставил свои закорючки на полях и загибал страницы. Когда она вышла, Октябрю было 70 лет, а мне — всего три. Я бродил по квартире, ковыряя в носу, подходил к книжному шкафу, брал маленькую красную брошюрку — потому что знал, что в ней только картинки и почти нет букв, а те, что есть, можно пропустить, потому что они подписи к картинкам. Да, уже тогда я умел приоритизировть и фильтровать буллщит. Сейчас революции сто, мне — на тридцать больше. Я сижу в тесной тускло освещенной комнатке в деревянном доме на берегу Тихого океана, в насквозь пропахшем бомжами и легальным каннабисом городе Сан-Франциско, штат Калифорния, сижу и неотрывно смотрю на экран моего видавшего виды крохотного лаптопа. Нашел.

Я разглядываю рисунок большеголового человека-головастика в черном котелке, пенсне и полосатом костюме, с тростью в одной руке и коробкой конфет в другой. В левом нижнем углу рисунка стоит аккуратная — вероятно, учительская — надпись: «Работа А. Туманова», в правом — размашистые и пляшущие — авторские — буквы: «БУРЖУЙ». Он — нарисованный — смотрит на меня через столетнюю толщу истории, несчетное количество превращений из бумаги в фотомакет и обратно, километры трансатлантического интернет-кабеля и невидимые складки пространства-времени — испуганный, насколько позволяют простые контуры его лица, цветной, ненастоящий. Он напоминает представителя доисторической фауны, чей внешний вид ученые приблизительно восстановили по разрозненным окаменелостям и отпечаткам в породе — совсем не похожий на современных людей, населяющих земные континенты, условный, схематичный, и, возможно, на самом деле никогда не живший.

В 1917 году Россию населяли странные, неуклюжие, слишком мимолетные для того, чтобы быть замеченными большой наукой, и потому описанные лишь несколькими любопытными школьниками виды живых существ, которые имели квадратные плечи, непропорциональные конечности, плевались дымом и пламенем, перемещались на странных драндулетах с железными трубами и постоянно истребляли друг друга — пока в живых не осталось никого. Вот их названия: «Кадет», «Меньшевик», «Эс-ер», «Спекулянтъ», «Буржуй», «Маша-большевичка», «Красногвардеецъ», «Агитатор». Каждый из них представлен на нескольких зарисовках в разных ракурсах. Некоторые зарисовки снабжены комментариями, например: «Выступает против нового правительства, желает иметь старое правительство», «Идет против войны и правительства и хочет предать Россию» и т. д. При множестве общих черт некоторые из этих существ разительно различались в размерах и пропорциях: скажем, один из часто встречающихся на рисунках «большевик Ленин» был почти в 15 (sic!) раз больше т. н. «меньшевика Дана». На одной из иллюстраций они изображены рядом, что исключает ошибки масштабирования, от которых часто страдает любительское естествознание. Другая типичная пара — «буржуй» и «красногвардеец»: первый почти втрое крупнее, гораздо ярче окрашен и имеет характерную объемную структуру на голове — так могла бы звучать выдержка из статьи в большой антисоветской энциклопедии, если бы она существовала — при этом второй демонстрирует тенденцию к организации в группы, от небольших сообществ до полноценных колоний с выраженным агрессивным поведением.

Несмотря на визуальное сходство и безусловно близкие типы скелета, мы все-таки не можем сказать, что все эти существа относились к одному и тому же виду, как бы заключает прозрачная группа исследователей из никогда не существовавшего НИИ инопланетных вторжений в никогда не опубликованной монографии «Биоценоз советской эпохи» — скорее всего, они были представителями разных семейств или родов, а некоторые, возможно, и вовсе принадлежали к разным классам. Более того, продолжают в своей распадающейся на атомы работе А. И. Безымянный et al., отрывки которой я, кажется, встречал между своими длинными детскими снами и размытой детской реальностью, судя по всему, все эти организмы составляли целое отдельное царство — наряду с царствами животных, растений, грибов и протистов — какое-то другое, пятое, очень разнообразное, внутренне противоречивое, существовавшее очень недолгое время и целиком вымершее из-за собственной нестабильности.

Я скроллю вниз бессчетные картинки, подолгу залипая на каждой, отмечаю маленькие детали, которые ускользнули от моего внимания в детстве. Голубиные носики и профессорские лбы дяденек с тросточками и в котелках — «кадеты», — заостренный профиль солдата с карабином — «юнкер» — еще пока широко представленные черты белогвардейского генотипа, достаточно распространенные, чтобы случайно попасть в детское бессознательное. Зеленая трава на площади перед Кремлем с подозрительной пустотой в том месте, где натренированный мозг почти рефлекторно подразумевает мавзолей. Низкие белые небеса почти без проводов, трехэтажные домики, зажатая между ними слишком белая церковь, неустойчивые московские улицы, то сужающиеся до одного окровавленного матроса, то растягивающиеся на весь лист, чтобы вместить целый рой демонстрантов, броневик, велосипедиста и коротенькие колбаски красно-желтого трамвая, рядом с которым вышагивает такого же размера лошадь с городовым.

Я практически вижу, как старорежимная училка, склоняясь над веснушчатым Александром Пономаревым (II класс), объясняет ему, что достаточно нарисовать в полный рост только передний ряд людей с транспарантами, а остальное место можно просто заполнить кружочками или разноцветными кляксами — и получится сразу целая демонстрация. А еще если на черной шляпе у буржуя оставить белую полосу, то она будет блестеть, как настоящий буржуйский цилиндр. Александр показал этот прием своей соседке Наталке, а она, через 64 года реинкарнировавшись в мою садиковскую воспитательницу с огромными, всегда чуть-чуть заплаканными глазами, объяснила мне и другим детям, что, если на мокрый лист капнуть немножко белил, то без всяких усилий получатся яркие звезды — почти как настоящие — объяснила и зачем-то всхлипнула. Наталь Санна, вы чего, спросил назойливый мальчик Паша — не из участливости, а просто потому что ему всегда было любопытно. Ничего, Павлик, отвечала она. Так, что там у тебя, покажи мне. Это броневик?

Я докручиваю страницу до конца, сохраняю все картинки, сворачиваю окно, закрываю лаптоп, поднимаюсь из-за стола и высовываюсь в окошко. В теплой ноябрьской темени плывут холмы Сан-Франа, обсаженные разносортными одноэтажными домиками, между ними висят улицы, ползают бабушки и дедушки, быстро сигают хипстеры на электроскейтах и не спеша катятся обитатели гетто в винтажных маслкарах. Осенью, зимой, весной и летом здесь примерно одинаково — ну, может быть, в октябре чуть-чуть чаще идет дождь и случаются облачные дни. Октябрь 1917 года был здесь обычным осенним месяцем, телеграфные столбы по обеим сторонами 3rd Street учащались в сторону моста через канал, механик на перекрестке с 26th Street курил, поставив ногу на крыло огромной нелепой машины, еще не сильно отличающейся от экипажей, молодая семья — мама в сером платье, трое девчонок и один парень — стояла у подножия холма, глядя на подруливающего к дому отца в блестящей новой «Model T». Насколько я помню, он никогда не водил машину до этого, писал позже в своих мемуарах повзрослевший сын, — вероятно, продавец на месте показал ему, как заводить мотор, крутить руль и отпускать тормоз.

«Знаешь, как заряжать?» — кричал в этот же самый момент бородатый дядька в папахе худощавому солдатику, пытаясь переорать шум битвы под стенами Алексеевского военного училища. «Знаю!» — кивал солдат и протягивал руку, чтобы взять японскую винтовку, но в этот самый момент откуда-то сверху, видимо, из черной дыры, зияющей между третьим и четвертым этажами дымящегося здания, прилетало что-то быстрое, что-то горячее и тяжелое, почти как пощечина, только больнее, почти как ладошка старшего офицера, только не отскакивающее назад, а проникающее вовнутрь, оплавляющее пушок на виске и в конце концов сносящее пол-черепа. С красной кляксой возле головы он расплющивался по земле, лишенной перспективы и текстуры, схематично изображенный двумя зеленовато-синими треугольничками, половинкой черного кружка и лежащим рядом черным квадратиком фуражки, застывал рядом с размашистой надписью: «Московский фронт 1917 года», которая исчезала под обложкой коллекционной книжки горбачевской эпохи, которая уходила в путешествие потерянных вещей, всплывала в поиске гугла, снова уплывала за край монитора, гасла и схлопывалась из шести измерений в одно.

Я поднимаю голову и некоторое время смотрю на жирные звезды — «южные», как сказала бы бабушка — они расплываются и мерцают между тонкими тучками — маленькие белые кляксы над осенним пригородным пейзажем — точь-в-точь такие же, какими их видели юная Наталка и еще живой Александр Пономарев в своей не пересекающейся с моей, постоянно повторяющейся короткой и насыщенной впечатлениями жизни. По моим щекам ползут дурацкие прозрачные капли. Дождь. Маленький октябрьский дождь.